С окраин мор перекинулся на избы торговых людей. В городе появились усиленные отряды ратников и стрельцов. Сам Малюта дважды в день проверял рогатки и станы.
Но смерть, прорвавшись в город, вселила жуткую, отвагу в живых. Отчаявшиеся люди, чуя неминуемую гибель, потеряли страх к соглядатаям и пищалям. Понемногу развязывались языки. Вначале неуверенный, ропот крепчал и ширился.
Позднею ночью, укутанный до глаз в медвежью шубу, из Кремля вышел Большой Колпак. Останавливавшим его дозорным он неохотно протягивал цидулу, скреплённую царёвой печатью, и торопливо шёл дальше.
В лесу блаженный сбросил шубу, завалил её хворостом и немощно развалился на заиндевелой листве.
Вериги резали старческое тело, вызывая тупую боль. От стужи кожа на спине собралась гусиными бугорочками, и посинел, как у удавленника, затылок. Изредка Колпак соблазнительно поглядывал на хворост, под которым лежала шуба, но каждый раз гнал от себя искушение.
— Господи, не попусти! Защити, Володычица Пресвятая! — со страхом шептали губы, а непослушный взгляд тянулся настойчиво к хворосту.
Большой Колпак поднялся и ушёл далеко в чащу. Он решил лучше замёрзнуть, чем нарушить без нужды государственной свой обет и облачиться в одежды.
За долгие годы ни один человек не видел старика одетым. До глубокой осени расхаживал блаженный нагим, а к зиме уходил в свою одинокую келью-пещеру и там оставался до первой оттепели, пребывая в молитве и суровом посте.
Облюбовав берлогу, Колпак, кряхтя, забрался в неё и стал на колени.
Сквозь колючую шапку деревьев на него глядели изодранные лохмотья чёрного неба. Зябкий ветер, точно резвясь, трепал его сивую бороду и щедро серебрил её инеем.
— Не для себя, Господи! Не для себя! — стукнул себя старик в грудь кулаком. — Не для себя! Не вмени же во грех нарушенное обетованье моё. Ради для помазанника твоего облачился яз в грешные одежды земли, презрев одежды светлые духа. Благослови, Господи Боже мой, меня на служение царю моему! И укрепи державу и силу и славу раба твоего Иоанна.
Так, в молитве, он незаметно забылся неспокойным старческим сном…
Ещё не брезжил рассвет, а блаженный уже был на торгу. Едва пригнувшись и вытянув шею, точно готовый нырнуть, стоял он средь площади.
Сходился народ, с любопытством следил за старцем, но никто не смел поклониться ему или испросить благословения, чтобы не нарушить святости единения блаженного с небом.
Вдруг Колпак вздрогнул и быстро, по-молодому, опустился на колени. Стаей вспугнутых чёрных птиц в воздухе взметнулись шапки и картузы, сорванные суеверной толпой с голов.
— Чада мои! — любовно собрал губы блаженный. — Мор-то… чёрная смерть: она, братие, всему причиною…
И, почти бессвязным лепетом:
— Смерть та чёрная… басурмен чёрный-чёрный… а зверь, яко в Апокалипсисе[181]. И рог — Вельзевулова опашь.
Толпа ничего не понимала.
— Вразуми, отец праведной. По грехом нашим не дано нам понять глаголов твоих.
Блаженный громко высморкался, вытер руку о бороду и с отеческим состраданием поглядел на людишек.
— Зверь-то от хана, от персюка, Тахмаси, в гостинец погибельной царю доставлен. Слон-от зверь из Апокалипсиса. А чёрный басурмен через зверя нагоняет смерть на православных.
Не успела толпа разобраться в словах юродивого, как вдруг в разных концах торга вспыхнули гневные крики:
— Секи! Секи их, нечистых!
Точно огонь, поднесённый к зелейной казне, слова эти оглушительным взрывом отозвались в сердцах людей.
— Секи их! Секи!
Слуги Грязного ринулись к улице, где жили араб со слоном. За ними всесокрушающею лавиною неслась нашедшая выход гневу и возмущению одураченная толпа.
Араба застали на молитве.
— Секи!
В воздухе замелькали клочья одежды и окровавленные куски человечьего мяса.
К слону никто не решался ворваться первым. Но зверь сам пошёл навстречу погибели. Когда истерзанного хозяина его зарыли, он разобрал хоботом деревянную стену и пошёл на могилу.
Дождь стрел уложил его на месте.
Перед венцом Собакин пятью колымагами доставил на особный двор добро, отданное за дочерью.
Иоанн сам принимал короба и поверял содержимое их. Жадно склонившись над дарами, он вздрагивающими пальцами ощупывал и взвешивал на ладони каждый слиток золота и каждый камень.
Важно подбоченясь, в стороне стоял отец невесты.
— Ты жемчуг к вые прикинь, государь! — хвастливо бросал время от времени торговый гость. — От шведов сдобыл, по особному уговору. А алмазы — не каменья, а Ерусалим-дорога в ночи!
Грозный сдерживал восхищение и хмурил лоб.
— Обетовал ты серебра контарь да денег московских мушерму.
— А что новагородской торговой гость обетовал, тому и быть, государь!
Собакин мигнул. Холопи с трудом внесли последний короб.
Не в силах сдержаться, царь по-ребячьи прищёлкнул языком и распустил в радостную улыбку лицо.
В тот же день, едва живая от страха, шла под венец Марфа Собакина, третья жена Иоанна.
В новом кафтане, с головы до ног увешенный бисером, жемчугом, алмазами и сверкающими побрякушками, за отцом вышагивал Фёдор.
Дальше, в третьем ряду, понуро двигался Иван-царевич.
— А что? Кто тысяцкой при отце?! — неожиданно поворачивался к брату Фёдор, дразнил его языком и ловил руку отца. — Болыпи яз ныне Ивашеньки? А?
Грозный незло кривил губы:
— Больши… Токмо не гомони.
Однако царевич не успокаивался и тянул Катырева за рукав:
— Зришь Ивашеньку? Он в третьем ряде, а яз тут же, за батюшкой!
Боярин искоса поглядывал на Ивана-царевича и, чтобы не навлечь на себя его гнев, нарочито вслух говорил:
— Царевичу не можно ныне в посажёных ходить… Царевич сам ныне жених.
Щёки Фёдора до отказу раздувались от распиравшей его гордости.
Неделю праздновал Иоанн свою свадьбу.
По ночам опричники жгли на улицах смоляные костры, тешились пальбой из пищалей и пушек и непробудно пили.
Все московские простолюдины были оделены просяными лепёшками и ковшом вина.
Стрельцы, пушкари и подьячие ревели до одури на всех перекрёстках:
— Веселися, Русия! Ныне сочетался царь браком с преславною Марфою!
А царица, едва приходил сумрак ночи, билась в жгучих слезах перед киотами.
— Избави, пречистая, от хмельного царя! Избави от доли Темрюковны[182] и великого множества иных загубленных душ! Избави! Избави! Избави!
К концу недели прискакал с Камы князь Пётр Шуйский[183].
Грозному не понравился предложенный князем план города Лаишева.
— Не тако ставил крепость на Свияге Василий. Надобно, чтобы тот город ногайцам яко лисице силок.
И, подумав:
— Спошлю с тобой того Ваську. Сробит он город, тогда мы сызнов его в железы обрядим. Тако и будет до конца его дней. Робить на воле, а отсиживаться в подземелье.
Розмысл спокойно выслушал от Скуратова царёву волю и твёрдо, тоном, не допускающим возражения, объявил:
— Не будет. Того не будет. Краше конец живота, нежели глазеть на великие скорби холопьи.
Малюта оторопел.
— Не будет?! — захлебнулся он и ударил Выводкова кулаком по лицу.
— А не будет! Убей, а не будет!
Василию дали одну ночь на размышление.
— Ослушаешься — живым в землю зароем, — пригрозил Скуратов и приказал стрельцам рыть могилу у ног прикованного к стене узника.
Утром в темницу пришли Вяземский и Алексей Басманов.
На пороге остановился поп с крестом и дарами.
— Надумал! — не дожидаясь вопроса, буркнул Василий. — Токмо не поглазев, не ведаю, како творить град на той земле.
181
Апокалипсис — откровение Иоанна Богослова, одна из книг Нового Завета, древнейшее из сохранившихся христианских литературных произведений (сер. 68 — нач. 69). Церковь приписывает авторство Иоанну Богослову, евангелисту, одному из любимых учеников Христа, занимавшему наряду с Петром центральное место среди апостолов. По церковной традиции, Иоанн Богослов — автор четвёртого Евангелия (от Иоанна), трёх посланий и Апокалипсиса. Сын галилейского рыбака Заведея и жены его Саломии, одной из мироносиц; ученик Иоанна Крестителя.
182
183