Выбрать главу

— А и будет! А и гукнем, переклинемся через Дикое поле, Волгу с Доном поднимем да и придём на постой к боярам тем и дьякам! Уж мы погостюем!

Среди мирных бесед Выводков вскакивал вдруг и, багровея от восхищения, спрашивал:

— Вот ты б, к прикладу, Нерыдайменематы, а либо ты, Рогозяный Дид, да вы, паны казаки. Сторчаус да Шкода, — поведайте мне, неразумному, како сталось такое, что колико в Запорожье людишек, а все — и ляхи, и литовцы, и болгаре, и жиды крещёные — одинаково паны да братья?

Шкода важно отставлял правую ногу, обутую в сафьяновый сапог, когда-то содранный с убитого им мурзы, левую, в опорке, зарывал в песок — и рычал, дико вращая глазами:

— Волю, Василько, имеем за дражайшую вещь, потому что видим: рыбам, птицам, также и зверям и всякому созданию есть оная мила.

Рогозяный Дид подхватывал чавкающе:

— А до роду нам заботы нету. Пускай ты хоть из рыбы родом, от пугача плодом!

И все в обнимку шли шумно в шинок.

Нерыдайменематы трескуче затягивал песню:

Вдоволь всего-то уж там…

Остальные дробно октавили:

И зверя прыскучего,

И птицы летучия,

И рыбы пло-ву-у-чи-я…

Запевала долго загонял вверх последнее слово и потом вдруг победно ревел:

Вдоволь-то уж там

И травушки-муравушки,

Добрым коням на потравушку,

Чтоб горячи были,

Панам молодцам на сла-ву-уш-ку-у-у!

Не доходя до шинка, Василий подхватывал кого-нибудь из друзей и лихо пускался в пляс. Широчайшие шаровары его, дар кошевого, шатрами развевались по ветру, и резво хлестал по лицу выбившийся из-под шапки отрастающий оселедец.

С разных концов сбегались казаки. Гремели литавры и трубы; из шинка, на четвереньках, ползли к пляшущим пьяные.

— Гуляй, низовое!

Кош оглушали залихватские песни, гул и вольные, как ветер в степи, разбойничьи посвисты.

Харцыз, вечно пьяный, просыпался от неистового шума и сам начинал голосить:

— Помилуйте православную душу! Единую чарку подайте!

Его усаживали на лавку и подносили горилки.

— Пей, Загублено Око!

Пьяный беспомощно раскачивался по сторонам, больно стукался головою о стол и, расплёскивая горилку, тяжело сползал с лавки.

— Единую чарку… калаур! Единую чарку! — икающе просил он, ничего не соображая, и, сворачиваясь клубочком, водил изумлённо глазом по вонючему полу.

Едва Василий входил в шинок, Сторчаус подносил ему чарку и неизменно поворачивал голову к двери.

— Чи я сам себе отворил, чи кто меня пропустил?

— Пропустил! Лупынос пропустил! — нарочно утверждали казаки, чтоб не потерять случая повеселиться.

Сторчаус выплёвывал люльку себе на руку и больно дёргал оселедец.

— Дура беспамятная! Вертайся назад!

И, окружённый товарищами, шёл торопливо на улицу.

— Раздайсь! — рычал он грозно и сильным ударом лба вышибал дверь.

— Ото ж теперь памятно! Брешешь, Панове, не обдуришь! Бо, ей-Богу, сидит горобец! — умилённо поглаживал он вскочившую на лбу шишку и победно поднимал чарку.

Шум стихал. Красные лица окружающих млели в предвкушении новой потехи.

— Кто ты? — строго щурил Сторчаус кошачьи, с зеленоватым оттенком глаза.

— Из жита! — тоненько взвизгивал Нерыдайменематы.

— Откель ты?

— Из неба!

— А куда ты?

— Куда треба!

Щёки Сторчауса раздувались тыквою, и, багровея, подплясывала шишка на лбу.

— А билет у тебя есть?

Нерыдайменематы чиликал в ответ по-воробьиному:

— Не-не, нету, нема!

— Так тут же тебе и тюрьма!

И снова кутерьма, шум, крики, смех.

— Расступись, душа казацкая! Оболью!

Выводкову неловко: который раз гуляет с товарищами в шинке, а уплатить не может. То, что и другие не платят, не успокаивает его.

«Должно быть, свой у них счёт с шинкарем», — думает он тоскливо и незаметно вздыхает. Шкода лезет к нему с поцелуями.

— По коханочке забаламутился?

— Кака там коханочка!

Шкода не отстаёт и допытывается. Гнида, маленький и плешивый казачонка, взбирается, пошатываясь, на лавку и с глубоким чувством чмокает в бритую голову розмысла.

— Оба-два мы с тобой горемычные! Ни единого разу не померялись ещё силою ни с ляхом, ни с татарвой!

Его краснеющие глазки туманятся пьяной слезой.

— Не займай! — ревёт вдруг свирепо Рогозяный Дид. — Не тревожь душу казацкую!

Едва сдерживая готовые прорваться слёзы, Дид стукается больно о стену головой и в безысходной тоске жалуется кому-то:

— Ужели ж и дале так поведёт атаман? Ужели придётся сложить живот на Сечи, а не в честном бою?

— И то! — вздыхают грустно казаки. — Пораскисли мы от безделья, позастыла и удаль!

Слова эти — нож острый Диду. Он уже не может сдержаться, вскакивает неожиданно на стойку, взмахивает рукою так, как будто рубит басурменские готовы саблей и, задыхаясь, ревёт:

— На орду, паны молодцы! Распотешиться с полонянками да покормить ими батьку-Днипро.

Печально свесили головы запорожцы. Потянулись руки к чаркам да на полпути безжизненно свесились со стола.

— Куда там горилка, когда сердце истосковалось по крови шляхетцкой! Ударить бы сейчас вольницей всей на врага или один на один стать лицом к лицу с кичливым ляхом.

Пыл прошёл у Рогозяного Дида. Ткнулся он седым усом в стол, залитый обильно горилкою.

Гнида знает, что нужно сейчас старому запорожцу. Незаметно достаёт со стены кобзу и подсовывает её Рогозяному.

Точно льняную головку любимого внука, что до времени гуляет ещё в кышле без казацких забот, погладили пальцы кобзу.

И задушевною песнею, уютной и тёплой, как батько-Днипро в вечер летний, истомный, баюкают себя запорожцы:

Струны мои золотин, грайте ж меня зтыха… Нехай казак нетяжыще та забуде лыхо…

Что так сжимается грудь у Василия? И почему вспомнилась вдруг шелкокудрая девушка? Он слышит чей-то шёпот, печальный и тихий, как вздох камыша в дремлющей заводи. И вот уже отчётливо доносится её голос.

— Чую, Клашенька, чую! — беззвучно шевелит губами розмысл и закрытыми глазами вглядывается куда-то в одному ему видную даль. И чудится, будто идёт он пустынной дорогой мимо заколоченных деревень, а отовсюду, со всех концов, крадутся к нему какие-то страшные тени. «Мор… — шепчут оскаленные, беззубые челюсти. — Мор…» К нему тянутся мёртвые руки, мертвецы бегут на него, забили дороги, не пропускают… Но он бежит, туда, к мелькающим стенам Кремля. И видит, как из тьмы отделяется худой человек, сутулый, с острыми приподнятыми плечами. На продолговатом лице человека хищно сверкают маленькие ястребиные глазк». — Царь! Спаси Бог тебя, царь! — Вздрагивает клин бороды, сквозь губы с змеиным шуршанием протискивается смешок. «Сказывай, Вася, сказывай, розмысл!» — «Лихо нам, царь! Лихо холопям твоим на родимой земле!» Левый глаз царя жутко прищуривается: «Убрать! Одеть в железы!»

Василий очнулся и в жестоком гневе кричит через казацкие головы:

— Будь ты проклят от века до века, царь всея Русин!

Сторчаус постучал пальцем по носу Выводкова.

— Попридержись, пьяное быдло!

И тихим вздохом подхватил грустный припев:

Струны мои золотил, грайте ж мени зтыха… Нехай казак нетяжыще та забуде лыхо…

— Научи! Господи, научи мя правде твоей! — плакал надрывно Василий. — Спаси, Господи, люди твоя!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Неугомонно гремят литавры. Лёгкий ветерок услужливо подхватывает призывные звуки, кружит их весело в пропитанном дёгтем, горилкой, лампадным маслом и зноем воздухе, бережно сносит к горделиво стремящемуся куда-то Днепру. И кажется, будто синие волны с материнскою ласкою подхватывают угасающие перезвоны и уносят вдаль за собой светлым тающим благовестом.