— Эка память стала!.. Кликни-ко, Друцкой, золотаря, покель сызнов из головы вон не ушло!
В сенях он передал золотой слиток давно поджидавшему умельцу и строго погрозился:
— Токмо допрежь того, как блюдо будешь творить, за весом в оба глазей. Сам ведаешь, что все русийские мои — воры!
Старший гость добродушно хихикнул.
— А и вы, ваше величество, русийской!
Грозный сдвинул брови:
— Кой яз русийской! Русийские — варвары, а мои предки были германцы!
А про себя злобно подумал:
«Показал бы яз тебе, басурмен, кой яз германец! Отведал бы ты моего русийского кулака!»
Во всё время пира царь старался держаться как можно ласковее с чужеземцами и ни на мгновение не выдал лицом невыносимой боли в ногах и пояснице.
Вечером, когда гости ушли, он беспомощно упал на руки Годунова.
— Извели меня те басурмены!
Его унесли в опочивальню.
Кремль точно вымер, утонув в гробовой тишине.
Иван-царевич примостился рядом с Борисом[212] на краю постели и, затаив дыхание, следил за корчащимся от болей отцом. Фёдор стоял сумрачно у аналоя.
— Аль по благовесту погребальному стосковался? — неожиданно лязгнул зубами больной.
Царевич вздрогну и отступил к двери:
— К венцам, батюшка, положены смехоточивые благовесты, а не погребальные.
И, опускаясь на колени:
— Покажи милость, поставь меня сызнов набольшим на твоей свадьбе.
Иван схватил брата за ногу и, как кутёнка, оттащил к порогу.
— Ты у Собакиной, ты и у Анны Колтовской набольшим был!
С тёплой улыбкой Грозный следил за детьми.
— Не брани, Ивашенька, его. Поставил бы яз тебя набольшим, да противу канонам то: не можно тебе по втором браке твоём.
Царевич вдруг освирепел.
— А сам-то ты по канону?! Пять раз венцы принимал!
— Молчи, Ивашка!
Чуя беду, Борис торопливо встал между спорящими. Иван с силой оттолкнул советника и затопал ногами.
— И не примолкну! И то в счёт не беру Васильчикову да Мелентьеву, да и колику силу ещё невенчанных!
Забыв о боли, Иоанн кошкой прыгнул на сына. Царевич изловчился и выскочил в сени.
— Пиши! По всей Русии абие весть возвести! — задыхаясь от гнева, вцепился Грозный в горло Годунова. — Федьке стол свой отдаю. А его — в послушники! В чернецы!
Тоскливо длились кремлёвские дни. Как в стане, готовом к бою, кишели сени и двор вооружёнными с головы до ног дозорными.
Иоанн запретил проходить кому бы то ни было по хоромам без разрешения Бориса. Сам он перестал показываться на людях. В каждом шорохе и случайном взгляде близких чудились ему лихие замыслы и лицемерие.
Часто тишину ночи раздирали смертельные стенания и крики царя, осаждаемого толпой жестоких призраков. Весь в холодном поту, он судорожно грыз гнилыми зубами подушку, отбивался ногами и руками от невидимых ворогов и с ужасом чувствовал, что гибнет.
Евстафий не отходил от больного, исступлённо кропил стены свячёной водой, дул и плевался, изгоняя из опочивальни бесов.
Длинные пальцы царя шарили в воздухе и, сжимаясь в кулаки, так хрустели, как будто переламывали чьи-то кости.
— Преславной! — стонал время от времени духовник. — Опамятуйся!
Измученный страшною борьбой, Иоанн наконец забывался в тревожном полубреду.
И снова напряжённая тишина висла над чёрным Кремлём, каменными изваяниями стыли перепуганные дозорные, и серым пятном колебался распластавшийся на полу перед образом протопоп.
Утром, после молитвы, Грозный задавал Годунову один и тот же неизменный вопрос:
— Надумали ль те басурмены?
Борис обнадёживающе улыбался.
— Надумают, государь! Где им ещё для королевны жениха пригожей сыскать?
Но однажды в опочивальню пришёл Друцкой и, остановившись у двери, закрыл руками лицо. — Аль лихо?
— Грамота, государь, была басурменам от агличанки!
Иоанн с показным спокойствием поиграл бородой и уставился в подволоку.
— Ну, а в грамоте что?
— Сказывает агличанка, будто во младости ещё пребывает королевна. И надумала в девках покель её ещё держать.
И, отвесив земной поклон, бочком выбрался в сени.
Чтобы избавиться от охватившей всё существо гнетущей пристыжённости, Грозный приказал подать вина.
Захмелев после первого же глотка, он обнял Ивана-царевича и погляделся в зеркальце.
— Ну како стерпеть тут?
— А ты, батюшка, пренебреги!
— Аль уж яз непригож стал? Аль недостоин агличанки богопротивной?
Царевич сочно поцеловал руку отца. — А ты им, батюшка, в отмест за охальство — ни гривенки щетины, а ни вот эстолько чего другого! И уверенно:
— Токмо кивни — стрелой под нози твои наикрасные боярышни кинутся.
Иоанн прищурился перед зеркальцем, пятернёй расчесал реденькие волосы свои и обиженно надул губы.
— А?! Каково! Яз девки недостоин басурменской!
Взгляд его упал на ухмылявшегося Федьку Басманова.
— Ты! Твои то козни!
И бросил в опричника зеркальцем.
Звонко расхохотались осколки, рассыпавшись по полу.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Всюду басурмены переходили в наступление.
Разорённые холопи с украйн тучами убегали на Волгу и Дон.
Не раз Иоанн твёрдо решал принять на себя воеводство над ратью, но тяжёлая болезнь крепко приковала его к Кремлю.
Страна осталась почти без чужеземных умельцев.
Часть рудознатцев, золотарей и розмыслов ушла в свои земли, часть вымерла или, заподозренная в израде, гибла в темнице. О приезде же новых нечего было и помышлять: ливонцы не только никого не пропускали в Московию, но и прилагали все силы, чтобы переманить к себе уцелевших.
Языки каждый день докладывали царю через окольничих о злых кознях чужеземцев.
Грозный в бессильной злобе вымещал гнев на близких.
— Продались басурменам! Недолог час, и царя своего предадите.
В Покров день царь узнал, что какие-то люди сожгли привезённую из Польши типографию.
Объезжий голова получил приказ немедленно найти виновных.
Следы привели к монастырю. Заподозренных монахов приволокли в Кремль.
Царь пожелал присутствовать лично на опросе преступников.
Во время пытки один из монахов обернулся вдруг к Алексею Басманову:
— Аль за себя радеешь?!
И, извиваясь от боли, крикнул в лицо Иоанну:
— Нас, малых людишек, изводишь, а не чуешь израды, что змеёй на груди твоей таится.
Грозный тотчас же ушёл из застенка и заперся с Иваном-царевичем в опочивальне.
Притихшие было страхи проснулись с удесятерённою силою.
— Сызнов израда! От младости моей до сего часу, Иваша, таится она у меня за спиной.
Царевич прижался к плечу отца.
— Не томи ты себя думкой чёрною. То мних, может, потварь возвёл на Алексея, чтобы в отместку за пытки тебя душевной пыткой извести.
Царь упрямо затряс головой.
— Ходит! За спиною таится!
Иван раздражённо вскочил.
— Токмо меня баламутишь! Сам-то яз извёлся!
— Извёлся?
— Извёлся!
Иван пытливо поглядел на отца.
— Параскева[213] на сносях, а…
Грозный не дал ему договорить.
— То не кручина. То Богом положенная стать бабья! Пускай ведуньи кручинятся!
Царевич сжал кулаки.
— Прознать бы! Токмо прознать бы, по-Божьи ль она аль по Евдокиину!
Грозный отвернулся к киоту. Взгляд царевича тупо уставился на согнутую спину отца.
— Батюшка!
Царь чуть повернул голову и смущённо поглядел на сына.
Страшное подозрение прокралось в душу Ивана.
— Чудно мне, батюшка, что был ты немалое время велико ласков с моей Евдокией, а под остатние дни не в меру с нею гневен.
— Ты к чему клонишь?!
— К тому же.
212