Тихо сидит себе старичок за столом, жуёт, черпает расписной ложкой из дымящейся чашки перед ним, щурится, улыбается, поглядывает из-под густых, уже тронутых сединой бровей на дебелую попадью свою, и красавицу невестку, и на сына-молодца, ссутулившего над столом могучие свои плечи, и на слуг своих добрых — на старую ключницу, на девушек сенных, на работников своих усердных, сидящих за тем же столом, но пониже хозяев, на дальнем конце его.
Тихо, неспешно журчит его покойная речь, и столь же тихо, не торопясь отвечают ему его домашние. Мерцает малая лампадка перед киотом, горит, потрескивает свеча на поставце, оплывая воском, неслышно скользят и ломаются тени по стенам от двух молчаливых помощниц поварихи, подающих к столу. Всё чинно, степенно, благородно... Он? Нет, не может быть, чтобы это и был он.
Но это был именно он, протопоп Благовещенского собора Сильвестр, спаситель царя и царёвой родни — человек, не убоявшийся мятежной толпы московской и один на один остановивший её, вооружась лишь верою своею кроткой во Христа и всеконечное милосердие его. А теперь опять установились на Москве покой и тишина, и кончились волнения, и опять он был у себя, в кругу ближних своих, вдали от шума жизни, от буйных человеческих страстей.
Любил поп дом свой, любил домочадцев своих! Любил он хозяйство своё обширное, и порядок в дому, и достаток в многочисленных амбарах и клетях на своём подворье, и скотину всякую, и работы и ремесло домашние, и чистоту в доме и на дворе, и сад свой цветущий, яблоневый, и лица вокруг себя приветливые, довольные жизнью, и песни девичьи, и смех безмятежный, и почёт от соседей своих, чтивших его за мудрость не только в делах Божественных, но и земных.
А не любил поп пуще всего безделья, и лжи, и всяческого небрежения и непорядка в жизни. А ещё не любил он дурости людской, непонимания выгоды своей ни здесь, на грешной земле, ни там, в жизни вечной. Зачем кровь? Зачем резня, обман, мучительство, воровство, когда никому они не дают ничего, кроме всеконечного убытка — убытка по всем статьям? Ибо, по вековым законам мира, за каждым таким богопротивным делом идёт неминуемая и скорая расплата, и даже не там, за пределами земными, а ещё и здесь, в жизни нашей быстротекущей... Соблазнил жену ближнего — сын твой возлюбленный ни с того ни с сего вдруг сгорел в одночасье в лихорадке; Ограбил вчера соседа, отнял у него имение — завтра сам нежданно-негаданно получил в спину себе нож разбойничий либо стрелу татарскую. Над нищим, над убогим надсмеялся, в подаянии ему отказал — так что же ты тогда в затылке-то чешешь: отчего бы это, дескать, амбар твой сгорел, либо скотина у тебя на дворе пала, либо колодец твой вдруг высох до дна, а ты его и выкопал-то, кажись, всего лишь вчера?
И нет никаких исключений из этого Закона жизни ни для кого — ни для простых смертных, ни для царей. Как ни вертись человек, как ни исхитряйся, как ни пытайся обвести судьбу свою вкруг пальца, а ни одно твоё неправедное дело не останется без ответа. И воистину ты, и только ты, и есть кузнец своего счастья! Всё в мире поровну, всё взвешено на весах Судии того Недремлющего: от доброго дела прибыток, и от худого убыток, и в этом и есть вся наша жизнь. И если качнутся вдруг Его весы не в ту вроде бы сторону, не по заслугам твоим — не обольщайся, человече! Оглянуться не успеешь, как всё опять встанет на свои места: праведному — по правде его, а неправедному — по неправде его. И Закон этот незыблем, как сама земная твердь, только людям в суете их и вечном мелькании по жизни всё недосуг это понять.
«Мне отмщение, и Аз воздам...» Воздаст! Непременно воздаст Господь — и рабу, и господину его, и последнему пастуху, и самому прегордому царю. Только как и когда воздаст — этого никому из смертных не дано знать. И мера воздаяния у Него своя, и о ней нам тоже ничего не дано знать. Кто решится сказать: минута тяжкого страдания не равна жизни целой в довольстве и избытке? Кто знает, о чём думает, что вспоминает человек на смертном одре и в какую меру мерит он жизнь свою в свой последний час? А может быть, этот час и есть то мгновение, когда во всём выравниваются весы жизни человеческой, если почему-либо не выровнял их Господь ещё прежде, ещё до наступления его?
Давно живёт поп Сильвестр на свете. Многое видели его уже начавшие выцветать глаза. И знает поп, что бесполезно взывать к человеческому милосердию, и к доброте, и к жалости во имя всеобщего блага здесь, на земле, либо спасения Там, в жизни вечной. Слаб человек, и глухо сердце его, и душа его пока ещё дрём лет. И не нуждается человек, замученный и задавленный житейской заботой, ни в Божественной истине, ни в заветах Христовых, ибо не по силам они пока ему. Стучись не стучись в это каменное сердце — что толку? Разве что рухнет в умилении какая-нибудь старуха пред иконою Богородицы, зальётся слезами, вспомнит на минуту всю горькую жизнь свою, либо ухарь какой, тать полунощный, устав от душегубства, пожертвует Богу пудовую свечу, даже не помышляя при этом отстать от злодейств своих, — вот и всё, что можно извлечь молитвой кроткою и словом увещевательным из человеческой души. И не винит поп за то никого. То не вина людей, то их беда, и пройдут, наверное, века, прежде чем люди начнут понимать язык сердца и лишь по умилению одному отстанут от безумств и злодеяний своих.
Но если глухо сердце их, если нет в нём жалости и сострадания к ближнему, то хоть выгоду-то свою должен понимать человек? Простую, понятную, ощутимую — выгоду себе, дому своему, своей семье? Трудись, веди себя достойно, щади ближнего своего, не делай ему ничего, чего не желаешь себе — и благо ти будет, и будешь ты угоден Богу, и наполнятся до краёв закрома и житницы твои. Чего, казалось бы, проще? Ан нет! Не тут-то было. Дурость человеческая пределов не знает — ни внизу, ни наверху, и родилась она не с нами, и умрёт она, конечно же, тоже не при нас.
Но разве это причина для совестливого человека, чтобы впадать в отчаяние, чтобы махнуть на всё рукой и отстраниться от всего? Дескать, катись оно всё, как катится, не с нас всё началось, не нами оно и кончится: ничего нельзя, мол, в этой жизни изменить, не оскверни лишь себя, человек, остальное же всё оставь Богу. А все усилия добрых царей, все слова вдохновенных пророков и проповедников — то лишь бисер, брошенный под ноги свиньям, глас вопиющего в пустыне, где нет ни зверя, ни птицы, ни человека, кто бы ответил ему. Нет, православные, не так устроена жизнь! Коли бы так, то не надо и жить тогда никому на земле. Не стоило бы тогда жить, а благом была бы одна лишь смерть. Послал Бог на землю человека, чтобы трудиться на ней и украшать её, и должен всякий человек — что наверху, что внизу — подчиниться воле Его, и трудиться, и украшать свою жизнь, и жизнь близких своих, и жизнь всего православного народа христианского. А всё, что мешает тому, устранять и выметать отовсюду вон...
Должен! Одно это слово заключает в себе всю Истину. Человек должен! И этот долг и есть его жизнь.
Немало жил поп Сильвестр на свете. Многое понял он, до многого дошёл и сердцем, и разумом своим. Но от дней своих младенческих и до самых до седых волос двух вещей не мог он никак понять вокруг себя. Почему повсюду такая грязь, почему такое убожество, и бестолковщина, и непорядок в домах и хозяйствах и у чёрных людей, и у больших? Почему люди не хотят жить как люди? А другое — почему они все так ненавидят друг друга, почему они тратят столько сил на вражду между собой? Когда кругом такое множество ещё не сделанных дел — не построенных домов, невспаханных земель, не посаженных садов, когда рядом с ними столько ещё горя, и боли, и нужды, и слёз?
Всю жизнь думал над этим поп, и не раз он убеждался, что и грязь, и нищета вокруг, и всеобщая вражда — это всё одно и то же. Одна и та же это болезнь, и лечить её надо одними и теми же средствами. Какими? А всё теми же! И других и не выдумал никто: выгодой, милосердием, кротостью, щедростью, уступчивостью, снисхождением к страстям и заблуждениям людским. И ещё — словом сердечным, обращённым к тому доброму, что лежит на дне в душе каждого человека. Ино, твёрдо верил поп, «всяк добру ревнует», — всякий человек в душе своей склонен к добру, и откликается он прежде всего на добро, а не на кнут.