Выбрать главу

– О крови тоскуешь? Скушно? Как мне тебя понять? Поймешь ли и ты меня?

Неподвижно смотрят они друг другу в глаза.

– Э-эх, поведал бы я тебе, как бобыль за жар-птицей охотился да и в капкан попал... Что наша доля с тобой? Хоть топись, хоть давись! И та не наша. Плохо, Тереха! Судьба дуреха...

Медведь, прислушиваясь к голосу человека, издает звук, похожий на стон.

– Не скули! Не подобает! – оживился парень, глядя в глаза зверю. – Бог терпел и нам велел... Какой ты веры, не ведаю, но и ты – Божья тварь. Да и такой же, как и я, бобыль – непашенный, безземельный...

Медведь положил морду на землю, выпустил когти... сверкнули влажные белки.

– Так-то, милый! – вздохнул молодец, напрягая могучие мускулы. – Пошто нас мать родила, не видавши дня прекрасного? На посмех людям пустила по миру.

Медведь медленно поднялся, стал на задние лапы, замер.

– Ага, слушаешь! Так вот... Живем мы с тобой, яко святые... Во узах, во тисках, в подвижничестве... Владыка наш, боярин Колычев, сатане в дядьки записался.

Медведь заревел, грузно подался вперед. Тяжелым, едким духом пахнуло от него.

– Ты, идол! – попятился парень. – Сожрать меня восхотел? Э-эх, кабы на воле, сошлись бы мы... Загрызешь – тому так и быть; побит будешь – шкуру с тебя сдеру.

Часто моргая глазками и раздувая ноздри, медведь рвался вперед. Цепь натянулась, вот-вот лопнет. Зверь принялся быстро ходить справа налево и обратно, косясь одним глазом на парня.

Скрипнул тяжелый засов, раздались голоса, двери распахнулись. Окруженный челядью, в сарай вошел сам владелец богоявленской вотчины – невысокого роста, тучный, бородатый, с курчавой седеющей головой. Одет в зеленую рубаху, опоясанную ремнем. С виду скорее прасол, нежели человек знатного рода, богатый вотчинник. По всей округе прославился он своею скупостью. Позади холоп с ведром и плетями подкрался к кадушке, врытой в землю, и быстро вылил в нее мурцовку – смесь воды, хлеба, лука и отрубей. Медведь принялся жадно лакать.

Колычев с любопытством следил за ним.

– Заколите барана утресь. Пускай попирует. – Колычев осмотрел всех с самодовольной улыбкой.

Обернувшись к парню, плюнул на него. Вытаращил глаза, сказал тихо, с злой усмешкой:

– Добро быть законником! Не так ли?

– Тяжко, государь-батюшка, на цепи сидеть! Пусти на меня медведя! Дозволь учинить с ним бой, потешить тебя, добрый боярин, с супругою твоею пресветлою... Лучше сгину в том бою, нежели томиться в неволе!

Колычев круто повернулся и, сердито стуча посохом, пошел из сарая. Снова заскрипел засов.

Андрейка видел в щель, как медленно, в хмуром раздумье, уходил на усадьбу впереди своей челяди боярин Колычев.

Широкая сосновая просека ведет к боярским хоромам в два житья [3]. Они красочны, затейливы, с башнями и многими лесенками. Узкие слюдяные окна открыты, видны ковры внутри, на стенах. Извне, по бокам окон, раскрашенные светлой зеленью резные столбики, а над окнами – «петушиная резьба». Крыши, высокие, покатые, обложены дерном для предохранения от пожара. Невысокая ограда с громадными воротами вокруг хором. У ворот – сторож с дубинкой.

Никита Борисыч родовит и знатен. Прославившийся на Студеном море своей праведной жизнью инок Филипп – колычевского же рода.

Отогнав посохом зубастых псов, помолившись на икону, врубленную в ворота, Колычев проследовал к дому. На пороге опять помолился. А в постельной горнице и того больше. Сел на скамью и молвил:

– Агриппина, псы и те учуяли, чем подуло из Москвы...

Жена кротко взглянула на него, но сказать ничего не осмелилась. Когда боярин не в духе, всякое слово не по нем. Что не скажешь – все не так. Она знает, что ему хочется, чтобы она отозвалась на его речь. Но нет! Поддаваться не след.

В страхе съежилась Агриппина. Маленькая, худенькая, в зеленом шелковом с серебряной каймой летнике, в крохотном бисерном кокошнике, она выглядела совсем девочкой. Густо нарумяненные, по обычаю, щеки казались полнее, чем были на самом деле. Она опустила ресницы, боясь взглянуть в лицо мужа.

– Чего же ты? Каши, что ли, в рот набила? Чего молчишь? Ай не слышишь? Кто виноват?

Агриппина вздохнула:

– Милостивый батюшка! Уволь! Мне ль мудрить?

– Уж не забыла ли ты московского щеголя?

Колычев некоторое время смотрел на нее подозрительно. Потом самодовольно улыбнулся. Никакого лукавства в ее лице он не подметил.

– Такой случай поймет и баба, – ухмыльнулся Колычев, отвалившись к стене и широко расставив ноги. – Царем-государем, – Бог с ним, – великая обида учинилась на Руси. В каждой царской грамоте видим мы свое боярское посрамление. Всех валит в одно: и бояр, и дворян, и детей боярских, и попов, и посадских людей, и пашенных мужиков – «черный люд»... «Ко всем без отмены, чей кто ни буди...» Как то понять? Требует царь, дабы все мы в дружбе жили, «меж собой совестясь, все за один»... Как же это так? Стало быть, боярин и пашенный мужик вместе выбирать себе судей станут? Гоже ли то? А? Скажи на милость! Не обидно ли?

Для Агриппины не было ничего мучительнее, чем эти вопросы. Как ответить, когда и в самом деле она ничего не понимает в царских грамотах? Да и бояре-то плохо разбираются, что к чему. Запутались!

– Стало быть, Иван Васильевич по-Божьему чинит сие управство? Стало быть, холоп, мужик и вотчинный владыка, князь либо боярин – одно и то ж? Так, што ли? Ну, отвечай! Чего же ты? О чем думаешь?

– Батюшка ты мой, государь родимый! Бабий ум короток, где ж нам? – плачущим голосом взмолилась Агриппина.

– Еретики! Лихо вам! Лихо вам! Не быть по-вашему! – крикнул Колычев, погрозив кулаком в окно.

Лицо его раскраснелось, голову он втянул в плечи, как рассерженный филин.

– Наша власть на молитве да на воинском дородстве из века в век возмужала. Попробуй, побори ее... Я здесь хозяин, – прошипел Никита Борисыч. – В последние люди мы попали!.. А? Писака некий царю челобитную подал... «Вельможи-де не от коих своих трудов довольствуются. Вначале же потребны суть ратаеви [4]. От их бо трудов едим хлеб». Слышь, что ль? Пересветов Ивашка сунул царю противу бояр челобитную! Все учат царя, а он слушает. Не к добру то. Бобыля все одно живым я из овина не выпущу... Вон князь Данила расковал такого-то... а он в Москву, со словом на своего же господина. Худо пришлось Даниле... Объярмили боярина. Тяглом объярмили в цареву казну. Чего молчишь? Аль онемела?

Агриппина была женщиной чувствительной, любила поплакать. Это выручало.

По щекам ее поползли слезы. Она уже пролила тайком от мужа не одну слезу, только не о парне, посаженном в сарае на цепь, а о том красивом молодце, который только что уехал из вотчины опять в Москву. Он такой смелый, такой сильный и ласковый. Как же тут не поплакать?

– Чего ревешь? Почто жена, коли с мужем не советует? Ни яства, ни пития, ни греха ради пришел к тебе. Доброй беседы ради.

В ответ на такое решительное требование Агриппина тихо проговорила:

– Не ведаю, батюшка, ничего, и не слыхивала, и не знаю, токмо от тебя одного и жду поучения, государь Никита Борисыч...

Колычев, подумав, опять остался доволен смиренным ответом жены, поднялся со скамьи, помолился на икону, поклонился, сказав: «Надо бы кончить и с этим лаптем. Пойду!»

Она ответила на поклон, а после ухода мужа села на скамью и горько расплакалась. Пропала ее молодость! Так бы и помчалась туда, в Москву, вместе с ним, с московским гостем. Приняла бы грех на себя, а там будь что будет! Ради такого красавца можно и пострадать.

Агриппина выглянула в окно. Сосенка топорщится яркой пушистой зеленью около самого наличника, а на ветвях, словно румяные яблочки, развесились ярко-красные птички: одна вниз головою, другая вверх, а некоторые совсем кверху красным брюшком, уцепившись за сосновую шишку... Это любимая птичка Агриппины – клест. Вдали чернеет хвоя могучих древних кедров. Кукушка закуковала. Густой, пьянящий запах смолы пробудил в душе неясные, но приятные чувства. Агриппина вспыхнула, осмотрелась. Никого нет.