Анна с тоскою слушала причитания матери; ей уж давно наскучили эти слова, которые она постоянно слышит и от попа-духовника, и от отца, и от матери; всюду и везде ей внушают, что о «будущем на земле» думать грешно, надо постоянно заботиться о «будущем на небе», о том, что будет после кончины, и к этому нужно постоянно готовить себя... Матушка говорит «смирись!», а сама?! Разве она смирилась, когда ей выпало на долю быть женою Василия Грязного?! Ей, Анне, хочется жить, – душа не лежит печаловаться о загробной жизни!..
Пересилив себя, она кротко и ласково сказала:
– Слушаю, матушка, хорошо! Благослови меня и иди сама в свою опочивальню, а я лягу спать...
Феоктиста Ивановна перекрестила дочь и отправилась к себе на половину.
После ухода матери Анна уткнулась в подушки и дала полную волю своим слезам.
Борис Годунов ласково встретил Игнатия.
– Добрый вечер, молодец!
– Спаси Христос! – смиренно поклонился Годунову Игнатий.
– Ну, садись...
Годунов усадил юношу на скамью.
– По государеву делу мною ты позван...
Игнатий встал и снова поклонился Годунову.
– Слушай! Государю батюшке Ивану Васильевичу угодно послать своих людей во фряжский дальний город Рим к святейшему отцу латынской церкви... Ты изрядно знаешь тот латынский язык, и ты мне читал о римских папах и о Флорентийском соборе... Послов наших начальником будет Леонтий Истома-Шевригин. Ты дороден ростом и лицом леп и язык латынский знаешь, и не будет ущерба чести государя от того, коли ты поедешь провожать того Шевригина... Нам нужен мир с Польшей и Литвой... Царь не хочет воевать с единокровным славянским и христианским народом, нашим соседом. Папа римский, по мысли государя, должен остановить Батория, прекратить кровопролитие. Для сговора с папой государь и посылает в Рим Шевригина. Понял ли?!
– Добро, Борис Федорович, понял я. Но когда же, в кое время, из Москвы-то ехать нам?
– Через семь дней готово будет все, и вы тронетесь с государевой грамотой в путь. Вон ты какой! – с любопытством оглядывая с ног до головы Игнатия, сказал Годунов. – Молодец! Пускай за рубежом знают – какие люди у нас есть. Ну, что ж ты опустил глаза, ровно девица красная?! Что скажешь ты мне?
Зарумянившееся, смущенное лицо молчавшего Игнатия рассмешило Годунова.
– Да ты и впрямь не девица ли?! Чего же ты молчишь?!
– Батюшке государю сие угодно – что могу сказать я?!
– Хочешь ли сам-то побывать в чужой земле?
– Кабы недельки две обождать? – робко произнес Игнатий.
Годунов удивленно вскинул бровями.
– Чего ждать?! Зачем?!
Игнатий замялся, щеки его зарделись румянцем сильнее прежнего.
– Никиту бы Васильевича хотелось мне повидать... Скоро, бишь, он прибудет домой... Стрельцы пришли тут из Ярославля...
Борис Федорович, слегка усмехнувшись, спросил:
– А зачем тебе понадобилось видеть Никиту Васильевича?
Игнатий, совершенно растерявшись, сказал:
– Так... Хотелось бы повидаться. Привык я к нему.
– Приедешь из Рима и повидаешься, а мы тут Богу помолимся, благодарственный молебен отслужим Никите Мученику за то, что он сберег жизнь моему дядюшке... Государь наказал через семь дней выезжать Шевригину с товарищами. Так и будет. Государево слово нерушимо.
– Слушаю, батюшка Борис Федорович...
Низко поклонился Годунову Игнатий, а в мыслях у него было другое... «Ах, Анна! Если бы ты знала, как тяжело расставаться с Москвой!»
Борис Годунов достал из шкафа маленький образок и благословил им в дорогу Игнатия.
– Будь достойным слугой государя в чужих краях, – сказал он. – Истома тебя научит, как чин блюсти за рубежом, что говорить там... Истома – бывалый человек. Ну, с Богом!
VIII
В одной из царских палат сошлась пестрая толпа простых людей разных возрастов и состояний. Их привел сюда с собой Борис Годунов.
В их числе находились Андрей Чохов и богатый новгородский колокольных и пушечных дел мастер, почтенный человек преклонного возраста Иван Афанасьев, прославивший себя знаменитым колоколом «Медведь», перевезенным по приказу царя из Новгорода в Москву, и зажиточный московский «художник» пушечного литья Богдан, и Семен Дубинин – московский же прославленный пушкарь, и Нестор Иванов – хитроумный псковский мастер на все руки. Его литья славился колокол «Татарин», висевший на колокольне Вознесенского монастыря в Кремле, было здесь много мастеров литейного дела и ковачей железных пушек, собранных из Замоскворечья.
В ожидании выхода царя Борис Федорович расставил всех так, чтобы каждый из них был на виду у государя.
– А станет спрашивать вас батюшка государь Иван Васильевич, отвечайте с глубоким поясным поклоном, без замешательства и не путано, дабы не затруднять его премудрую светлость излишним допросом, – поучал Годунов собравшихся.
Пушечного и колокольного дела мастера с прокопченными лицами, с почерневшими от огня и металла руками. Многие из них, одетые в поношенные кафтаны и грубую, вплоть до лаптей, обувь, робко сутулясь, становились на указанные Годуновым места и в страхе замирали.
Андрей Чохов, которому уже много раз приходилось бывать во дворце на приеме у царя, держался ровно, спокойно, посматривал искоса на приезжих пушкарей. Особенно смешными показались ему своею угловатостью и нерасторопностью некоторые приезжие замосковные ковачи.
Встретил он тут и устюженских рудоискателей, с которыми свел дружбу во время наездов в Устюжну-Железнопольскую. Они привезли с собой в подарок царю тридцать выкованных в Устюжне пушек. Грубая выделка их не понравилась Андрею, и он заявил им об этом прямо, в глаза. Те смиренно выслушали слова Чохова, с улыбками смущения переглянулись и, как бы оправдываясь, сказали – мы-де копачи, рудоискатели, и к тому художеству, что видим в Москве, не навыкли. Меди у нас нет, и литье нам не под силу.
– Видит Бог, – с тяжелым вздохом шепнул один из них на ухо Чохову, – ковали мы те пушки с великим усердием, а ныне, как осмотрели московский наряд, страх взял нас – как бы не прогневать своим подарком батюшку государя Ивана Васильевича, согрешили мы: имя царское на тех пушках чеканили без его дозволения.
Андрей успокоил их, сказав, что государь примет их дар приветливо. Не такое теперь время, чтобы не радоваться новым пушкам, каковы бы они ни были. Со всех сторон жмут Русь враги, и какие ни будь пушки, все одно они способны к убоистой пальбе по врагу. А это и есть главное в нынешние времена. Вон рассказывают: псковские сидельцы смолу готовят, бревна, кирпичи, чтобы сбрасывать на толпы воинов Стефанова королевского войска, коли оно подойдет к стенам Пскова. Будь у них эти тридцать устюженских пушек – веселее бы стало в те поры воевать псковичам и смолу бы и бревна, пожалуй, не понадобилось бы готовить.
После этих Андрейкиных слов совсем приободрились устюженские его приятели.
Но вот Борис Федорович, оставив с пушкарями двух дьяков с подьячими, удалился на царскую половину дворца. Старший дьяк, Михайла Вавилов, грузный, степенный человек средних лет, одетый в нарядный кафтан, сверкая перстнями на пальцах, поднял руку вверх, взмахнул ею и громко сказал:
– На колена! Государь жалует!
Засуетившись в страхе от этого выкрика, с глухим шумом опустилась на колени толпа пушкарей.
В необычайной тишине стояли пушкари на коленях, обратившись лицом к дверям во внутренние покои дворца. Слышны были отдаленные благовесты в тишине и хриплые покрикивания царевых конюхов на лошадей под окнами во дворе. Напряженно, едва дыша, ожидали пушкари выхода царя.
Двери медленно отворились. В палату вошли двое рынд, за ними несколько одетых в боевую кольчугу воевод, затем толпа бояр и, наконец, Борис Годунов. Когда все вошедшие стали полукругом позади царского трона, в дверях показался царь.
Он ступал медленно, мелким шагом, как-то размашисто, с громким стуком передвигая посох. В дверях остановился, хмуро и пристально вглядываясь в стоявшую перед ним на коленях толпу простолюдинов. Сам – высокий, слегка сутулый, сухой, с желтым морщинистым лицом. Большой, крючковатый, заостренный нос и жесткая молчаливость его стиснутых губ, вместе со всей мрачной осанкой его фигуры, привели в сильный испуг впервые видевших его прибывших из отдаленных уездов пушкарей. Тут же вспомнилось и все то жуткое, что рассказывали там, в глуши, о грозном царе.