— А что там, господи, деется! — сокрушенно вздохнул Илейка, правивший лошадью. — Погорела вся Москва-матушка, окружили ее поганые со всех сторон…
— В Выселках всё узнаем, если отца Пафнутия господь до нас допустит, — сказала Софья Витовтовна, — отец Александр, коли жив и здоров, отписать обо всем обещался.
— А пошто дьячка отцом зовут? — спросил Иван, сидевший рядом с матерью, — сану ведь у него никакого нет…
— Из монахов он, мой любимик, — отозвалась старая государыня, — пострижение принял, а потому и отец…
— Приедет Пафнутий-то, приедет, — с уверенностью молвил Константин Иваныч, — что ему! Один, без поклажи, верхом проскачет. Коня ему я доброго дал. Чай, ждет уж нас в Выселках-то…
Дворецкий не ошибся. Когда княгини въехали на двор выселковского попа, то у красного крыльца их вместе с поповским семейством встретил и отец Пафнутий.
Пока накрывали столы к обеду, Софья Витовтовна и близкие все собрались в горнице. Дьячок достал из-за пазухи грамоту отца Александра и протянул ее Софье Витовтовне.
— А ты прочти сам, — сказала та, отодвигая бумагу, — пусть все слушают. Стань к окну ближе, светлей будет.
Отец Пафнутий развернул грамоту и, расправив, положил на край стола, куда сверху от высокого открытого оконца широким снопом падал свет, клубясь от пылинок.
— «Государыни и княгини великие, да буде благословение божие на вас, — начал читать отец Пафнутий, водя толстым волосатым пальцем по строкам. — Толика моя печаль и скорбенье душевное, что и словес не имею.
Благо вам, прежде сего горького часа отъехавшим, а нам горше видеть печаль на людях, стенания и скорбь неутешимую. Покарал господь нас за грехи наши и в один день весь град, посады, казну и товары огнем истребил. И не токмо все в граде, что от древес, сгорело, но и церкви каменные распались и стены градные каменные во многих местах упали. А людей многое множество огнем пожгло: и священников, и иноков, и инокинь, и прочих мужей и жен, и детей, понеже бо отселе из града огонь губителен, а из заградия страх от татар; никто не смел за стену выбежать страха ради пред татарами.
Когда же огонь пожрал все и стало ведомо всем, что вы, княгини великие, с детьми и боярами своими ушли, гражане в великой скорби и волнении были, видят, что и остальные богатые все да знатные из града сгоревшего бежать хотят. Чернь же, совокупившись в силу единую, начала стены ставить упавшие, врата градные из бревен рубить новые, а хотящих бежать начали бить и ковать в цепи. Так сразу волнение и остановили, и все гражане стали град крепить, а собе пристрой домовные строить, дабы в осаде жить где было. Поганых же агарян с часу на час ждем.
Болью и скорбью душа моя истязаема, слезы ми очи застилают, как помыслю о вас и княжичах, о князе великом, о граде и всей земле Московской. Спаси, господи, и помилуй люди твоя! Ко благому деянию настави и на путь спасения направи. Аминь.
Раб божий Александр челом бьет».
Голос отца Пафнутия, медленно разбиравшего слова, дрожал и не раз пресекался от волнения, а княгини и прочие плакали.
Вдруг Софья Витовтовна в гневе великом топнула об пол ногой и воскликнула:
— А все зло от Шемяки идет окаянного! Тогда бы на свадьбе Василья не отымать надо было у Васьки Косого великокняжий пояс-то, а удавить их поясом этим обоих с Шемякой!..
Глава 3. У татар
Василий Васильевич проснулся от нестерпимой боли. Жгло ему затылок и шею, а в пальцах правой руки, как ножами, резало. Открыв глаза, увидел он, что лежит на полу монастырской кельи. Серый еще рассвет, словно в щель, мутной полосой врывается в длинное узенькое окошечко, пробитое в толстой каменной стене. В углу, против князя, висит темный образ и теплится синяя лампадка.
Василий Васильевич хотел перекреститься, но не мог поднять руку. С трудом повернул он завязанную тряпицами голову и, терпя лютую муку, все же осмотрел свои раны. Правая рука была обмотана куском окровавленного холста выше локтя, такая же завязка корой засохла на пальцах. Здоровой левой рукой он пощупал эту завязку и, с усилием прогнув ее, нащупал, что двух пальцев не хватает. Вдруг от нажиманья поднялась в руке сразу такая боль, что все помутилось в глазах великого князя, и он без памяти упал головой на жесткое изголовье.
Очнулся он, когда седобородый монах с молодым послушником обмывали и перевязывали ему раны. Боли от обмывания и мазей почти совсем стихли.
— Княже, — ласково говорил монах, обертывая раны, — зело крепок ты еси и млад, и раны твои скоро исцелятся. Верь мне — старый я воин, еще отцу твому служил в ратях и от юности научился добре врачеванию ран…
Великий князь слегка улыбнулся и промолвил слабым голосом:
— Отец Паисий, да благословит тобя господь. Узнал тобя, отче. Где же яз и где брат мой, князь Михаила Андреич?
— В Ефимьевом, княже, монастыре, — ответил печально отец Паисий, — и царевичи тут обое: Мангутек и Якуб, а Касим к отцу поехал с сотником Ачисаном. Сотник-то на Москву ездил, твои тельники княгиням отвозил, а государыня Софья Витовтовна, слышь, окуп вельми щедрый обещала за тобя, княже…
Василий Васильевич закрыл глаза.
— Дам потом монастырю кормы многие, земли и льготы, — сказал он тихо, — молите бога обо мне, а сейчас хочу князя Михайлу видеть…
— Еще спит он тут же в келье, княже.
Монахи вышли, а князь неподвижными, широко открытыми глазами, словно потеряв все мысли и чувства, смотрел на порозовевшую полосу света и слушал, как, просыпаясь, шумит монастырь. Вдруг из-за дверей, где стража стоит, до него ясно донеслась громкая татарская речь.
— Царевичи говорят, — услышал он, — что Москва богаче всей Золотой Орды и князя своего любит, а князь храбр и бьется, как барс. Они согласны на окуп.
— А что вот Улу-Махмет скажет, — ответил другой голос, — сердит он на князя московского…
Звон колоколов к ранней обедне заглушил слова говоривших. Василий Васильевич, чувствуя себя лучше после перевязки, медленно поднялся и встал на колени.
Помогая себе здоровой левой рукой, он поднял правую и перекрестился на икону, висевшую в углу кельи. Потом, обливаясь слезами, распростерся ниц и в скорби великой, с рыданием, воззвал:
— Милосердия двери отверзи нам, благословенная богородице, надеющиеся на тя да не погибнем, но да избавимся тобою от бед: ты еси спасение рода христианского!
Успокаиваясь, услышал князь великие рыдания рядом с собой и, подняв голову, увидел распростертого князя верейского, Михаила Андреевича, брата своего двоюродного.
— Брате любезный, — сказал Василий Васильевич с тоскою, — оба мы с тобой пьем теперь от горькой желчи, от плена татарского! Будем же настоящими братьями да николи зла друг против друга не помыслим!
— Истинно, брате мой старшой, — ответил князь Михаил, — как крест тобе и сыну твоему целовал, так и буду верен до конца живота своего. Ведь отец Шемяки-то, царство ему небесное, когда Москву взял, силой меня за собя крест целовать принудил! Шемяки же ты бойся…
— Знаю, — перебил его Василий Васильевич и продолжал властно: — Дам татарам, какой хотят, окуп и за собя и за тобя… Матерь моя опустила уж мне в яму сию конец веревки. Вылезем, брате. Будешь верен мне, многие льготы получишь от дани татарской, и добавлю тобе волостей в Заозерье…
— Вышгород бы мне, брате, — нерешительно попросил князь Михаил, но великий князь продолжал сурово, будто и не слышал его просьбы:
— Ныне нам ина гребта-забота. В Золотой Орде яз, еще малолетний, видел, как верный тогда слуга нам Всеволожский Иван Митрич подарками да посулами, поклонами да прелестью всякой утвердил за мной великокняжий стол…[18]
— Уласкал он тогда покорностью царя Улу-Махмета, яко коня норовистого, — подтвердил Михаил Андреевич, — а Юрий Митрич-то ничего не сумел, напрямки ломясь, требуя свое по старине да по духовной грамоте.
Василий Васильевич нахмурился и, вздохнув, заметил с досадой: