Иван залюбовался небольшой красивой головой коня с веселыми глазами.
Соловко косился на Васюка, разводя уши, и подрагивал мышцами стройных сухих ног.
— Мотри, Иванушка, — не выдержал Васюк, — постав-то какой! Ишь, как ноги стоят ладно и баско! Холка и поясница хороши, а шея — одно загляденье! А репица и хвост как лежат! Конь, княжич, редкой! И не злой, ласковый! Ишь, разбойник, глазами косит — разумеет, что о нем речь.
Выезжан был добре для родителя твоего…
Васюк, взяв узду у Фомушки, похлопал Соловка по крутой шее и погладил ему белесоватую морду.
— Накось узду-то, Иванушка, — сказал Васюк, — поводи коня. Коню к тобе, а тобе к коню привыкать надобно. Погладь рукой его по ноздрям, чтобы дух твой запомнил. Не бойсь, не укусит. Смирный конь, а ты вот коврижки дай с руки…
Васюк отломил кусок медовой коврижки и положил на ладонь княжичу Ивану. Соловко сразу наставил уши и потянулся к руке.
— Ишь? Что-что, а где сладкое, враз уразумеет! — рассмеялся Васюк. — Скорометлив на коврижки-то…
Соловко будто понял и обиделся, — прижав уши, он сверкнувшим глазом покосился на Васюка. Иван протянул руку к морде коня, тот опустил голову и, ласково шевеля нежными теплыми губами, коснулся ладони княжича.
Подобрав коврижку, он снова ткнулся в пустую ладонь, перебирая губами, как пальцами, но, ничего не найдя, наставил уши, взглянул на Ивана и слегка всхрапнул, потом тихо и коротко проржал.
— Еще просит, — весело молвил Васюк и за спиной передал Ивану в другую руку обломок коврижки. — Токмо ты, Иванушка, враз все не давай.
Разломи надвое…
Фомушка принес в охапке седло, чепрак, потник и прочую сбрую и начал обряжать коня. В это время с другого конца конюшенного двора послышался конский топот — гнал рысью Данилка на чалой лошадке с черным нависом.
— Вот обоих и буду учить. И тобе веселей и Костянтину Иванычу уважение. Данилка-то уж один ездит, — сказал Васюк и вдруг сердито крикнул на Данилку: — Ты что, как повод-то держишь? У тобя что в руках! Конем ты правишь аль рыбу на леску ловишь?
— Василь Егорыч, — спросил Фомушка, затягивая подпруги, — путлища-то у стремян скоротить, что ли?
— А ну-ка, Иванушка, садись! — вместо ответа конюху обратился Васюк к Ивану. — Эй, Фомушка, поддержи княжичу стремя…
Княжич, стараясь быть ловким, кое-как взобрался на седло и сел довольно неуклюже. Усмешка Васюка уколола его, и он напряг все внимание, чтобы делать так, как нужно хорошему коннику. Приняв то положение, как указал Васюк, он оперся на стремена не всей ногой, а только носками.
— Ну, путлища в самый раз! — воскликнул Фомушка. — У тобя, княжич, ноги долги, как у большого. Ишь, господь тобя как взрастил, чуть пониже меня будешь, а я по собе путлища-то ладил.
Через два часа Иван, усталый и голодный от работы и холода, уже ездил один по конюшенному двору на своем Соловке, гордо и радостно озираясь кругом.
— Ну, теперь поезжай один к хоромам, сам государь тобя посмотрит, — сказал Васюк после того, как услал куда-то Фомушку.
У красного крыльца, куда Иван подъехал, его встретили отец с матерью и бабкой. Василий Васильевич радостно сбежал с крыльца, сам помог сыну сойти с коня, обнял его и со слезами воскликнул дрогнувшим голосом:
— Сыне мой, в стремя ты сел![67] Свершил ты днесь по милости божией свой младенческий круг. Отрок отныне ты, Иванушка, надежа моя…
После сретенья снежные дни пошли вперемежку с ясными, и радостней солнце играет на высоких сугробах и на длинных сосульках под крышами, откуда к полудню в погожие дни уж падают блестящие капельки.
— Вот, матушка, и зима к концу идет, — радостно проговорила Марья Ярославна, обшивая золотом шелковый платочек в подарок для свекрови. — Солнышку божию душа радуется, тепла хочет.
Софья Витовтовна ласково улыбнулась.
— Ну, Марьюшка, далеко еще до тепла-то.
— Истинно, — подхватила Ульянушка, сидевшая тут же с Юрием на лавке пристенной, — будет еще семь крутых утренников. Три до Власия Кесарийского да три после, а один на Власия Севастийского — сшиби рог зимы!..
— Вот доживем до Василья-капельника, — промолвила Софья Витовтовна, откладывая вязанье, — тогда и тепло почуем. А яз и теперь рада. Тишина настала в Москве. И наши воеводы и князья татарские получили во владение свои волости и, слава те, господи, разъехались кто куда с послушными грамотами.
— Что ж им ждать-то, — затараторила Ульянушка, — на жирное кормленье спешат, жир-то блазнит: как мухи полетели, был бы хлеб, а зубы сыщутся.
Заживут теперь — одна рука в меду, а другая в сахаре!
Иван, следивший из окна в ожидании трапезы, как срывались с сосулек сверкающие капли, внимательно слушал разговоры старших.
— А пошто, — обратился он к Софье Витовтовне, — воеводы и князья татарские ездят кормиться, а не в Москве едят?
Обе великие княгини засмеялись, а Иван покраснел от смущенья.
— Не так разумеешь ты, любимик мой, — сказала бабка, — кормленье не трапеза, а государево жалованье. Отец твой за службу их пожаловал волостями и дал им послушные грамоты, дабы все людие в тех волостях послушны им были, как наместникам князя великого. Зовутся они кормленщиками и в волостях своих ведают всеми делами: и суды судят и тивунов своих посылают, куда надобно. Доход же берут по наказному списку, а сверх того идут им доходы и с мыта,[68] и с перевозов, и со всякой пошлины государевой. Государю же своему собирают в казну они подати и налоги, а когда нужда будет, и ратных людей набирают.
— Не разумею, — немного с обидой перебил ее Иван. — Тата вот в монастыри ездил кормить братию, и обозы туда посылали с хлебом да медом…
— То, любимик мой, — улыбаясь, продолжала Софья Витовтовна, — иное дело. В монастырях кормление совсем не жалованье, а жертва для братии…
Вошел в покой сам великий князь и, слыша последние слова матери, весело сказал:
— Напомнила ты мне, матушка. Хочу на Федора Стратилата али на Никифора Сирского в Озерецкое ехать по обету.
— Съезди, съезди, сыночек, — одобрила старая государыня, — отдохни от суетных дел земных. И внуков моих возьми поклониться гробу святого чудотворца. Яз же нарядила, что нужно, для братии: муки, пшена, меду, холстов и полотна.
— Ну вот и прикажи, матушка, завтра все сие обозом везти, дабы все к приезду нашему уж в монастыре было.
— Прикажу, сыночек, — продолжала старая государыня, — а жертвы для храмов божиих ты уж сам отвези. Собрали мы с Марьюшкой все, что есть у нас из церковного узорочья. Особливо же из того, что в Ростове великом по шелку шито золотом и жемчугом. Херувимы и серафимы как дивно изделаны!
Ризу еще с самоцветами и златом шитую для игумна… Марьюшка своими руками шила ее и в дар собору Святыя живоначальныя троицы обещала за твое отпущение из полона…
Когда Софья Витовтовна окончила речь, Марья Ярославна отложила свою работу и, встав, с легким поклоном молвила свекрови:
— Откушай, государыня-матушка, с нами.
— Спасибо, Марьюшка, — ответила Софья Витовтовна, — токмо пошли ты ко мне Ульянушку, пусть возьмет там сласти, что на столе стоят в трапезной — смоквы, рожки и финики. От греков вчера наши купцы привезли. Тобе ж, сыночек, завтра ладану отложу для монастыря. Его мне купцы привезли тоже из Цареграда. Все сие послал с ними патриарх, который у покойной доченьки Аннушки духовником был. Пишет он, что в Цареграде ладану от арапов много сей год получено. Ты бы вот патриарху-то куниц да мех горностая послал…
Февраля в девятый день, в среду, слушал великий князь с семейством заутреню и часы в крестовой. Служил протоиерей Александр, духовник Василия Васильевича, диакон Ферапонт и дьячок Пафнутий.
День стоял холодный и ясный, но солнце, словно янтарем, золотило слюдяные окна, и отсветы от них золотыми же решетками ложились на пол и на стены крестовой. Весело было на душе Ивана. С удовольствием слушал он могучий голос диакона Ферапонта и думал о поездке в монастырь. Весел был и великий князь и, встречаясь глазами с сыном, ласково ему всякий раз улыбался.