Возвеселились все…
— Пировать начали! — стукнув посохом в пол, с досадой молвила старая княгиня.
— Верно, государыня… — печально подтвердил Федорец, — князь великий ужинал у собя со всею братией и боярами, пировали до полуночи. Проснулся наутро князь поздно — солнце давно взошло. Повелел он заутреню петь, а потом похмелья поел и, опохмелясь, захотел отдохнуть, а тут стража наша прибегла с вестью, что татары через Нерль-реку бродятся…[13] начали мы тут все спешно доспехи, щиты, мечи и копья хватать и, снарядившись и знамена подняв, изгоном[14] пошли на татар в поле и близ Евфимиева монастыря, по левую сторону, поганых увидели множество. Откуда и взялось их столь, конца края им нет…
Замолк Федорец, словно духу ему не хватило, побелел, как снег, и голову опустил. И Ростопча молчит. А в княжих сенях замерло все от страху; тишина, будто в могиле. Обмер почти Иван, но смотрит на Софью Витовтовну, ждет, что скажет, а руки у него оледенели совсем. Лицо у бабки стало каменным, неживое будто.
— Дальше сказывай, — услышал Иван ровный, но глухой голос, словно из другого покоя говорила теперь старая государыня. — Все, как было, сказывай…
Воины молчали, а Софья Витовтовна нетерпеливо стукнула посохом в пол, глядя в упор на Ростопчу.
Собираясь с мыслями, Ростопча оправил повязку на голове и заговорил тихо:
— Сперва мы, государыня, стрелы пущать зачали. Потом, распалясь гневом, ударили на татар и с лютостью били их. Побежали полки поганых.
Наши погнались, а иные из христиан сами убегли, иные же начали убитых татар грабить. Татарове же, видя берядье такое, повернули опять на нас.
Рубят, копьями колют, стрелами бьют, в полон имают…
— А где князь наш? — слабо вскрикнула Марья Ярославна и упала без чувств у порога.
Ульянушка подняла ее и посадила на лавку, а Иван, забыв все, подскочил к матери, обнимал, целовал ее, но не плакал, а только дрожал весь.
Иногда он поглядывал на бабку — та все еще стояла неподвижно на пороге передней и слушала, что говорят воины. Он вздрогнул, когда бабка закричала громко и гневно:
— Что ж вы, холопы, князя своего не уберегли? Слуги князя можайского, говоришь, с земли сбитого подняли, на другого коня посадили, из плена умчали. А вы своего князя что ж?
— Государыня великая, — горестно отвечал Ростопча, — мне секирой через шапку голову до кости прорубили, а копьем правое плечо сквозь тягиляй[15] пронзили. Отогнали поганые меня от князя, а князь-то зло бился, много безбожных убил…
— А я, государыня, до конца был, пока князя с коня не сбили. Тут мне руку отсекли… — сказал Федорец.
Замутилось в голове у Ивана, припал он к плечу матери и обмер, а когда очнулся, видит, словно через туман, что вместо воинов стоит перед бабкой Константин Иванович, бледный. Борода у дворецкого дрожит, ртом он воздух хватает, как рыба, из воды вынутая, и тонко, по-бабьи выкрикивает:
— Государыня, сотник татарский Ачисан прискакал!.. Не один, а с конниками… Хорошо разумеет по-русски… Тобя, государыня, спрашивает…
Вдруг двери широко распахнулись. Вломился в княжии сени молодой татарин со щитом и с саблей, а на голове шишак. Сзади него еще пятеро татар со щитами и копьями. Оцепенели все со страху, только Софья Витовтовна по-прежнему на пороге стоит с посохом и прямо глядит на татарина, а он на нее дерзко смотрит. Да не выдержал Ачисан, опустил глаза и поклонился, а она повернулась к зятю своему, боярину князю Юрию Патрикееву, что военной заставой в Москве ведал в отсутствие князя, и повелела:
— Прикажи, боярин, враз затворить все ворота во граде, а сторожам и воям вели стоять на всех стрельнях и пушкарям вели, что знаешь…
Боярин вышел. Стоит Софья Витовтовна, опираясь на посох, и ждет. Лицо у нее опять каменным стало. Молчит и татарин, только суму свою развязывает, достает золотые кресты-тельники, подает их старой государыне.
Ахнули все как один, узнав кресты великого князя, а Софья Витовтовна молча перекрестилась, поцеловала тельники и зажала их в руке. Вскрикнула, заголосила Марья Ярославна, но смолкла, когда свекровь обернулась к ней с гневным лицом. Опять, как в могиле, стало тихо в княжих сенях.
Ачисан же, собираясь уйти, поклонился и сказал по-русски:
— Пленен ваш князь полками царя Улу-Махмета.
В Ефимьевом монастыре он, в руках у царевичей. По их воле я, сотник Ачисан, отдал тобе его тельники, а князь, хотя и ранен, а здрав будет…
— А ты, сотник, скажи царевичам, пусть царю Улу-Махмету доведут, что дадим, какой можем, окуп за князя. Пусть царь Улу-Махмет отпустит его на Москву. Пусть царевичей и князей своих с князем великим пришлет, дабы из рук моих окуп за него взяли. На том царю челом бью. А об окупе царю договориться с сыном моим, как оба пожелают.
Задрожали губы у Софьи Витовтовны, помолчала она и добавила:
— Пусть еще скажут царевичи царю Улу-Махмету, что за великого князя вся Москва и все христианство. А теперь прости, вкуси от нашей трапезы и отъезжай к царевичам с моей челобитной…
Обернувшись к дворецкому, она приказала:
— Угости с честью сотника и воев и коней их накорми…
Потом обратилась к боярам:
— А вы, бояре, как покличу, в переднюю на думу придите…
Она поклонилась и пошла в свои покои, а из сеней все выходить стали.
Широко открытыми заплаканными глазами следил Иван за бабкой, идя вслед за ней. У себя в покое Софья Витовтовна вдруг будто переломилась сразу, стала старой-старой старушкой, упала на скамью, зарыдала и забилась в тоске. Марья Ярославна прибежала, заголосила, обняла свекровь, причитает, руки ей целует. Тут Иван вдруг почуял, как страх у него прошел и сила какая-то в нем появилась.
Подошел он к бабке, тронул ее за руку и, когда она посмотрела на него мокрыми от слез глазами, суровым, хотя и детским голосом сказал твердо:
— Бабунька! Вот вырасту и всех татар побью. Не дам им никого обижать.
Улыбнулась Софья Витовтовна, поцеловала внука и снова стала, какой была всегда, строгой и важной.
— Перестань, Марьюшка, — сказала она, обращаясь к снохе, — сей часец бояр позову думу думать. Буду яз тобе и деткам охраной вместо князя великого, пока он из полона не выйдет.
Глава 2. Пожар и смута московская
Весть о пленении великого князя в тот же день обошла все посады, слободы и подмосковные села и деревни. Уже с ночи потянулись к Москве оттуда возы со всяким добром, что поценнее, а также с запасами разными: мукой, зерном, крупой всякой, маслом и салом. На телегах сидели дети, дряхлые старики и старухи с курами и гусями в плетенках, а за телегами гнали овец и вели коров.
Все обозы с шумом, криком, сгруживаясь в кучи, теснились и ворошились под стенами Кремля, медленно и с трудом проходя в ворота. Одни подводы затирали другие, а задние напирали на них, путались, цепляясь одна за другую. Телеги, скотина и люди комом сбивались в общей безрядице. Страх мутил людей и гнал их, не давая одуматься: с часу на час ждали передовых полков Улу-Махмета, уже раз осаждавшего Москву шесть лет назад, пожегшего тогда все посады и слободы. Всяк спешил затвориться за кремлевскими каменными стенами и спастись от полона и смерти.
Полны-полнехоньки стали улицы и переулки кремлевские от многолюдства великого — словно торг шел у всех хором, у каждой самой бедной избы курной и даже у хлевов и закутов. Только не весело от этого торга шумливого — страх и тревога повсюду, — дети и те плакать не смеют.
Негде уже вместиться людям — нигде в Кремле никакого жилья свободного больше уж нет, — и вот на площадях и пустырях ютятся: одни на телегах и под телегами, другие наскоро понаделали себе балаганов из досок, жердей и кольев, обтянутых дерюгой, сермяжиной или холстом дубленым; жгут костры, как кочевники в степи, варят в котлах баранину, кур, гусей, лапшу татарскую или пшено с салом, — кому что бог послал.
Так вот и ночь прошла. Утро заалело над Москвой, а обозы все еще шли со всех сторон; словно извивающиеся черви, впивались они в кремлевские ворота и всё вползали и вползали в улицы, тесня уже осевших там ранее.
15
Т я г и л я й — толстый стеганый кафтан, употреблялся вместо панцыря для защиты от ранений.