- Ты живой? - спросила.
- А ты? - вопросил и усмехается, и вот сейчас уйдёт, растает ли, а рук не поднять! И в теле во всём такая истома молодая, давняя, так просит: обними, согрей! А после и поняла - она-то уж не та, не прежняя, и заплакала, а он смотрит и смеётся, и смеётся, и весь в инее, уже и белым-бело всё вокруг - не то снег, не то вишенье, не то яблоневый белый цвет!
Так вот и проснулась - в слезах. А девки пришли одевать, казать сряду. Немо дала себя умыть, одеть и, уже оставшись одна (попросила сенных девушек выйти на мал час), поняла: не сможет! Ничего не сможет! И пусть будет проклят брат Иван и все его дела прехитрые с Москвою и московским князем! И пущай, коли хочет так, нагую, за косы, выводит её на позор! А сама - нет!
Клавдия, обеспамятев, срывала с себя одежды, швыряя и шваркая тяжёлые переливчатые атласы, бархаты, парчу и шелка. И когда брат Иван, тихонько тронув рукоять дверей, пролез было в покой, склонив голову под притолокой, сказать, что пора, то, едва возвёл очёса, его как шибануло ослопом: сестра стояла нагая, в одном янтарном ожерелье и повойнике, нагая и тяжкая, широкая, с опущенными тугими грудями, со сведёнными в гневе татарским излучьем бровями, и смотрела ненавистно и властно, словно даже гордясь стыдною своей наготой. У Ивана мягко ослабли ноги, и он привалился к притолоке, не разумея, что сказать, содеять…
- Ну, что ж! - звонко крикнула сестра. - Бери, вона! За косы бери! Выводи! Ну! Убийце мово… батюшкову… Ну! - И рванула повойник, рассыпав змеями посыпавшиеся косы. - Ну, чего оробел?! Веди!
Иван тут только, когда сестра, белая и гневная, грудями вперёд, темнея каштанового отлива шерстью под мышками и в межножье, пошла на него, опомнился, вывалился наружу, с треском захлопнув за собою тяжкую дверь покоя, за которой глухо взмыл крик и рыданья Клавдии, и, слепо, тупо глянув на подбежавших служанок, вымолвил:
- Воды! С госпожой плохо… тамо… - И, махнув рукой, не оборачиваясь, пошёл вон.
Надо было сказать Родиону, гостям. Отказать… Повиниться али соврать чего. Иван, однако, понимал, что ничего не может, только так вот сидеть и ждать неизвестно чего. Его позвали. Он вышел, низил глаза, улыбался. Сестра задерживалась уже до неприличия, уже и Родион начал хмуреть и каменеть ликом, и гости перешёптывались, отирая платами лица. В набитом покое было, хоть и при отворенных оконцах, не продохнуть. А Иван всё не мог сказать - отказать ли - и всё ждал, чтобы эта стыдная безлепица как-то совершилась без него и помимо него.
И тут, уже когда он, прикрыв глаза, гадал, скоро ли негромкий ропот гостей перейдёт в открытую брань, послышалось:
- Ведут!
Ну! Иван замер, не хотя глядеть. Почудилось, что Клавдия так и выйдет к гостям нагая, и тогда… тогда… «Свечи тушить скорей!» - нелепо и тупо подумал он. Но ропот стих. Поднялся снова… Иван поглядел опасливо.
Клавдия стояла, опираясь на двух вывожальниц, с огромными, как тёмные озера, глазами, бледная до синевы, ни в губах крови, в голубом атласном саяне и жаркой россыпи серебра, жемчугов и янтарей на груди, в ушах и надо лбом. Стояла и была красива так, что и сам Иван замер и побледнел, и Родион дрогнул усом, чуть растерянно склонясь в поклоне перед своею будущей женой.
«Упадёт!» - подумал опять Иван, покрываясь то холодом, то потом. Но Клавдия не упала. Склонила медленно голову, прекрасная и почти неживая, проплыла по покою, приняла поднос с чарками и подала Родиону. И он взял, и вот теперь бы ей уронить поднос, но вывожальницы подхватили (за тем и следили!), бережно приняли из ослабевших невестиных рук.
И ещё хватило сил у неё так же медленно, царственно, выйти из покоя. А дальше уже не помнила, довели, донесли ли, и долго оттирали уксусом виски, приводя в чувство, там, у себя, в задних горницах.
И только уже осталось пережить все: и пиры, и венчанье, и поезд - и после крикнуть тому, седоусому, в лицо: «Ну, что ж ты! Бери!», чтобы как гулящую бабу последнюю, как суку… И чтобы выть потом, стиснув зубы, или грызть руки себе, или… Да что там! Может, и ничего. Только молчаливые тёплые слёзы потом, как весенний дождь. Может, и ничего… Может, и всяко! Да уж не увидит никто и не зазрит никто…
А только после родится у неё сын, и будет назван Иваном, белый и пухленький, прозванный потому смолоду Квашонкой, и станет он боярин княжой, Иван Родионович Квашня, родоначальник большого боярского рода, и проживёт, и наживёт детей, и, уже когда отойдут в лучший мир его матерь с отцом, а Иван Акинфич уже давно откупит у Родиона свою переяславскую вотчину и тоже умрёт и много-много чего ещё произойдёт и свершится на Руси, - прославит он имя своё во главе Коломенского полка, на поле Куликовом, на реке Непрядве, у Дона, в тяжёлом бою с Ордой.
Глава 10
От тяжких ударов металла по камню закладывало уши. Едкая белая пыль покрывала тесовые мостовины, ограды, бревенчатые стены теремов, даже шатры и кровли городень. В белой пыли, как покойники, выныривали лошади; скалясь, напружив переплетённые мышцами ноги, круто сгибая могучие шеи, тянули скрипучие, оседающие в осях волокуши с глыбами белого камения. Люди в лаптях и рванье, в домодельном сукне и посконине, в поршнях и кожаных передниках, подвязав, по обычаю мастеров, волосы кручёными гайтанами, в жаре, в грязи и в поту, в шуме и крике, равно посеребрённые белой каменной пылью, тьмочисленно шевелились повсюду: и под стенами, и на стенах, и вокруг возов, и у высоких костров сложенного камения, и там, где резкими всплесками, яро и часто, взлетала земля из-под лопат, - ещё сводили церкву Ивана Лествичника, и уже начинали другую, во имя святого Петра, его честных вериг. Великий князь торопил. Обе церкви велено было скласть и свершить до осени.
Фёдор Бяконт, морщась и задыхаясь - годы уже круто брали своё, - перелезал через кучи брёвен, загородивших дорогу; кряхтя, опираясь на плечи слуг, приостанавливался, дабы отереть пот со лба: с безоблачного неба на Кремник щедро лилось расплавленное золото древнего Ярилы, солнцебога далёких языческих предков.
- Круто забрал Иван Данилыч, круто! - проговорил, отдуваясь, Бяконт, пряча мокрый, весь в каменной пыли, красный плат, и уже намерился двигаться дале, как узрел в стороне одинокого, в простом платье, густоволосого и тоже усеребренного пылью и недвижно стоящего горожанина. Вгляделся, узнал - ахнул. Подплыл, разведя руки поврозь. (К старости стал тучнеть неподобно и ходил уже вразвалку, колеблясь всем рыхлым телом.) Стащил суконную шапку с седой головы:
- День добрый, княже!
Калита дёрнулся, глянул нетерпеливо, прихмуря было чело, - узнав Бяконта, омягчел ликом, кивнул старику, спросил, приподымая голос (так оглушительно звенело и стонало под молотами каменосечцев, что впору было кричать на ухо друг другу):
- Успеют ли к Ильину своды свести?!
- Должны поспеть, князь-батюшка! - прокричал в ответ, с отдышкою, Бяконт. - Народу ить, что черна ворона! - И, решась, (слуги замерли в отдалении, тоже признав великого князя) попенял; - Неподобно одному-то, княже, без догляду!
Иван остро обозрел старика, отмолвил, помедлив, с лёгким недовольством:
- Чать у себя. Во своём городи. Дома!
Бяконт понял, что князь зело нерадошен и заботен излиха. Чем? Мастера трудились на совесть, грех было бы на что и пенять… Прошать? Дак надобно безо спросу понимать-то! Подумал, прикинул то и это, почти уже догадывая, щурясь от пыли, примолвил:
- Феогност-то! Не видит! Его бы заботою…
И - угадал. Князь глянул ярым зраком. Отрывисто рек:
- На Волыни! В Галиче, в Жараве ле!
- Не ладит в наше Залесье? - уже уверенней вопросил Бяконт, понявши заботу княжескую. Калита промолчал, кивнул.
- На тот год Спасову церкву класти[13] и монастырь переводить в Кремник? - сказал-спросил боярин. - Нать бы быти митрополиту при сем!
- Не приедет - за благословением пошлю! - отмолвил Иван так же отрывисто.
- И к делу, батюшка! - покивал Бяконт. Подумал. Переждав нарочитый грохот и стоны окалываемого камня, подсказал: - А и ждать неча! На зиму Феогност, слышно, в Киев ладит, дак по осени и послать, как подстынут пути!
13
…