Калита посмотрел на этот раз в лицо Бяконту внимательнее, и странная для великого князя беззащитность проглянула на миг в его взоре. Только на миг, но и того хватило Бяконту. Давним умудрённым смыслом своим постиг он тотчас тайный страх своего князя и отмолвил мысленно, скорее даже себе самому, чем Калите: «Что ж! Конешно, не ровня наши храмы византийским, что и говорить! Да и володимирским тоже! Дак - время-то тяжко! Сколь на ордынского хана да на силу ратную серебра уходит, страсть! Должен Феогност нас с тобою понять, княже! В ину пору и малое - великое есть, коли с верою да с прилежанием любовным!»
- Ко мне ле? - спохватился Иван.
- К тебе, батюшка-князь, - отмолвил Бяконт, вновь наклоняя голову.
Иван бегло глянул на Бяконтовых холопов и поворотил к теремам. Старик поспешил следом, колыхаясь и придыхая. Слуги не смели при князе взять господина под руки. Иван, обогнавши было боярина, придержал шаг. Уважал старика. Да и надобен был Бяконт, зело надобен! Преже самого князя сообразил дело-то!
Взошли в сени. Слуги бросились стремглав отряхивать метёлками из тетеревиного пера платья, подносить воду в рукомоях, белые тонкие полотенца. Иван скинул верхний, посконный, зипун, ему подали домашний, шёлковый. Прошли в верхний горничный покой. Здесь стонущие удары по камню звучали глуше, можно было говорить, почти не повышая голоса. Слуги внесли медовый квас, закуски, блюдо свежей земляники. Иван дождался, когда уйдёт последний, подвинул блюдо боярину, сам рассеянно стал брать по ягодке и класть в рот.
- Кого пошлём?
- Тако дело думой решать надобно! - возразил Бяконт.
Иван кивнул нетерпеливо:
- Колготы б не было! Босоволковы, отец с сыном, чести себе потребуют!
Бяконт прищурился. Великий князь слегка недолюбливал Босоволковых, хоть и сила у них была большая.
- Алексей-от Петров молод ищо! - раздумчиво протянул он. - Филиппа? Василья Окатьева ежели?
- Твоего сына хочу послать! - строго перебил Иван.
- Феофану, княже, то честь великая! - отмолвил Бяконт, не сумев скрыть удовольствия в голосе. - Одначе и он молод, зазрить могут! Надо бы старшего кого ни то из маститых, из думцев, из нас, стариков…
- Протасия не пошлёшь! - возразил князь. - А Василий Протасьич опять же молод службою! И Сорокоум занедужил… Разве уж самого Окатия?
Но Бяконт покрутил головой:
- Михайлу Терентьича достоит, княже! Ему уж много за полста лет перевалило, и роду высокого. Не зазрят! А уж мой-то Феофан пущай под началом у его походит! И та честь не мала: к митрополиту посыл!
Иван подумал, положил ещё ягоду в рот, раздавил языком. Рот наполнился тонким и терпким лесным ароматом. Умён Бяконт! Покойный Терентий Мишинич служил по Переяславлю, у родителя-батюшки был в чести, а тут, на Москве, ни вражды, ни зависти ни в ком не поимел. По покойнику и сына уважают. И дело не ратное, посольское дело. И посольство-то особое, к митрополиту русскому, не в ину землю… Ни Протасий, ни Окатий, ни Родион Несторыч не зазрят… Умно решил Фёдор Бяконт! Умней не решишь! Сказал вслух:
- Быть посему! Ты, Фёдор, переже думы перемолви с боярами!
- Меня не учить, князь-батюшка! - возразил Бяконт. - Протасию сам скажешь, поди?
Иван опять кивнул молча. К старику тысяцкому следовало сходить самому.
Всё же было горько: столько серебра, и сил, и труды великие, а Феогност и глаз не кажет! Сидит себе в Жараве… С Литвой, с Гедимином ся ликует. А ежели и останет тамо?! Что делать тогда, он не знал. Не мог ничего решить зараньше. И, вздохнув, уже отпуская Бяконта, обсудив с ним попутно и те дела, из коих старый боярин шёл в терема княжеские, помыслил, попенял было Господу, что явно не спешил помочь своему рабу в непростых его княжеских трудах. Но, попеняв, тут же и укорил себя за дерзкий ропот противу вышней воли, - понять которую смертному не дано никак. Быть может, и это ему, Ивану, крест и испытание за гордыню? Не волен смертный, даже и он, князь, указывать Всевышнему в путях его и в помыслах горних! И токмо одно надлежит каждому: нести свой крест, не ослабевая в трудах.
- Не ослабевая в трудах! - сказал Иван вслух, себе самому, и повторил глуше: - Не ослабевая в трудах…
Митрополит русский должен быть здесь, на Москве, а никак не на Волыни и не в Литве Гедиминовой. И сего должен он добиваться, не ослабевая в трудах! Тяжкие, стонущие удары по камню отвечали ему.
Глава 11
Мишук сряжался в Киев. Катюха бегала зарёванная. Дети прыгали и визжали на разные голоса. Тётка Просинья тоже добавляла шуму. Словом, в доме стоял дым коромыслом. Да и прямой был дым: печь чегой-то не налажалась - то ли дровы не подсохли вдосталь - кудрявый чад клубами ходил по хоромине.
Морщась, Мишук крутил башкой, поминая нелёгким словом продавца избы и, с запоздалою завистью, дядину хоромину на Подоле, что продал когда-то большому боярину Окатию. Се лето с сенами не управили в срок, пото не поспел и печь переложить, а нать было, ох и нать было скласть печь погоднее!
Он недавно воротил домой, праздничный. Повестил было о великой чести, выпавшей ему: шутка ли, старшим поставили над обозом! И вот незадача! Катюха с первых же слов разревелась:
- Одну оставлять!
Мишук, отстёгивая саблю и переболокаясь, остоялся даже:
- Кого ты ревёшь-то?! Да батя мой по посольскому делу всюю жисть! Пото и в чести был у князей великих! А я всё на дворе да на дворе, с конями да в стороже. Скоро и голову сединой обнесёт! Так, што ль, из навоза и не вылезти?!
- Да! А куды я с дитям, да на всю зиму! Ни хоромина не готова, ни сенов не навожено! Яков твой токо на печи и сидит! Что с него толку! Да и печь вон…
В говорю встряла было тётка Просинья:
- Поезжай, поезжай! Бабью-то брехню не переслушать!
- Брехню, да? Брехню, да? Я для тёти Проси всю жисть собакой была! Собака и есь! Век за детьми да за скотом, из скотнюхи не вылажу, все с пузом, детей полон дом, а в церкву выйти не в чем! Знала бы, за кого шла…
Просинья, конечно, в долгу не осталась, начала припоминать все Катеринины протори и промашки: и портны белит не так, и квашню путём не замесит, и дитю летось не сберегла, и мужик у ей не обихожен…
От ору бабьего изба готова треснуть. Мишук, хлопнув дверью так, что едва ободверины не вылетели из гнёзд, выбежал во двор, к коню. В сердцах не знал, за что и взяться. Катюха вылезла зарёванная, пришла в хлев. Мишук не глядел, слышал лишь, как шмыгает носом. Подошла сзади, охватила полными руками, вжалась. Мишук ещё поёжился, но уже и оттаивал - жалко стало жонку, огладил большой рукой. Катя подлезла к нему под мышку, всё ещё хлюпая носом, стала ластиться; сперва пожалилась на тётку, что век не даёт ей жить, потом почуяла, видно, что этим Мишука не проймёшь (сама уж залезла к нему и под зипун, совсем оттянула от дела: пригрей да приласкай! Распалила не ко времени…), и вдруг вовсе незаботным, а любопытным голоском:
- Скажи, как створилось-то? Почто и выбрали тебя? А каково тамо, в Киеви? Жонки красивые, бают! Хучь гостинца-то не забудь, привези!
И всегда так: накричит, накудесит и - словно и не она - хохочет опять да дивует, словно девка… Не соскучишь с нею!
Скоро сынишка забежал (верно, тётка Прося послала), потом дочурка засунула нос:
- Я первая, я! Я тятю нашла!
Всё как пошлют которого за чем, дак оба и бегут, пихаются - кто первый…
Под вечер Катя носила воду с Неглинки - в колодце, что на усадьбе, вода была ржавая, только скотину поить, - а Просинья, малость отошедшая от ругани, хоть и всё ещё сердито, выговаривала, без меры дёргая кудель на прялице:
- Поезди, поезди! Воспомнили батьку-то, Фёдора! Таку честь оказали! К митрополиту самому! Ты ето понимай: по отцу почёт! Жону-то не слухай боле! Пока жива - пригляжу! Уж чего, какого сорому стыдного тута не допущу!
- Катя и сама… - не совсем уверенно возразил было Мишук.