Выбрать главу

- Сама-то сама, а привяжетце какой настырный али на страх возьмёт… Дак и себя-то воспомни: али чужих жонок не трогал?!

- Был грех…

- То-то, грех! Езжай, не сумуй. Пригляжу!

Да и что сказать? И права и не права Просинья! Баба без дела, дак и сблодит, а коли дети, да дом, да воздохнуть некогда, тут не до чужих мужиков! А у Катюхи всё ж таки пятеро по лавкам! А что по батьке честь, то тётка правду сказала. И дело створилось так. Большой боярин, Протасий Федорыч, с Михайлой Терентьичем собирали дружину, и оба, в одно, покойного батьку воспомнили. Михайло Терентьич его, как себя, знал, по Переяславлю, ну а старый тысяцкий, спасибо ему, напомнил, что вот, мол, сын еговый у меня. Так, по батьке покойному, и Мишуку выпала честь. Честь не мала, но и труды тоже не маленькие! В ближайшие дни как пошло: коней ковать, возы, сани, сбруя, припас… Кметей всех проверь, каждого в кажной промашке - не воздохнуть было! Уж тут не до печи, не до дома. И ночевал почасту в молодечной, на дворе у тысяцкого.

И в чём ещё только самому себе признавался Мишук - оробел он малость. Порядком-таки оробел! Того, отцова, похотенья, чтобы туда и сюда, не было в нём. Коли жизнь шла ровно, то и нравилось. Кажен год - жатва и покос; по осени - бить поросёнка; коптить, солить, везти бочку рыбы с торга… Ежеден служба, хозяйские кони, молодшие, коих он разоставлял в сторожу и по работам, да иногда лихая выпивка с холостёжью, да иногда перекинуть в зернь, в тавлеи ли с приятелями. А тут, в одночасье, в Киев! Да на всю зиму, до весны! Часом, стойно Катюха, готов завыть: такая неохота навалит, всё бы кинул и на печь залез! Но и не отопрёшься уже. Да и отопрёшься - сама же Катюха заест! Свой талан, судьбу потеряшь, тогды уж до конца коням хвосты чисти, и никаких боле… А детей поднять много ещё станет ему труда. Вона парнишке старшему осьмое лето всего! И в Киев, и куда дале поедешь безо спору!

Обоз собирали на совесть. Осматривали каждого коня вместе с боярином. Ну, в конях понимал Мишук. Коней приготовил - лучше не нать. Кормленые кони, выстоялись. Кованы на все четыре копыта. Вычищены, шерсть - что шёлк! Любота! Кметей тоже подобрал справных, которые из своих, ну а боярина Михайлы Терентьича - те уж не его забота! Да и тоже мужики толковые, видать по всему. Оружие, припас, иконы - всё честь по чести.

С обозом ехал архимандрит Иван, новый. Великий князь где-то добыл его. Слыхать, смыслен-горазд в книгах святых. Сам Мишук порядком-таки подзабыл грамоту, чел едва по складам. Сынишка - тот не в отца, в деда, верно, уже борзо складывает, дьячок хвалил давеча. Хвалил, конечно, ещё и за полть скотинную, ну да ученье не дёшево и стоит! Будь Мишук познатнее в книжном-то деле, дак, может, в отцово место и с грамотами запосылывали. А уж как без грамоты, дак одно знатье: сабля да конь!

Обоз отправляли после Покрова, когда уже плотно лёг снег. Последнюю ночь Мишук ночевал дома. Дети залезли в постель, сперва Никита, потом Услюм: «Я тоже с батей!» Не успели оглянуться - и Любава тут как тут. Толстенькая Сонюшка, сопя, лезла вслед за нею: «И я! и я!» Все облезли, уместились, поталкивая друг друга.

- Батя, а меня возьми в Киев! - запросил Никитка.

- Зайчишка ты! - усмехнулся Мишук, ласково ероша волосы сыну. - Молод ишо!

- Заяц-скакаец! - не вытерпела передразнить Любаша.

- Сама заяц-скакаец!

- Ну-ну! Кто тут кого щиплет? Кого нашлёпать? - прикрикнул он на расшалившихся малышей. Дети наконец уснули. Бережно переложив Услюма, залезшего меж матерью с отцом, на край кровати, Мишук повернулся к жене. Катя молча крепко охватила его за шею. Так потом и уснули в обнимку среди посапывающих ребят.

Выезжали в потемнях. Никита встал-таки, влез торопливо в валенки и выбежал за отцом:

- Батя, возьми!

Катя ухватила его за плечи, но сынишка упрямо вывернулся, и Мишук, из жалости, подсадил его на воз, прокричав Катюхе:

- До спуска!

У выезда на Неглинную поднял, прижал к бороде?

- Бежи!

Горько заплакав, Никитка побежал вверх по улице.

Далее Мишук уже не оглядывался. Скоро, проминовав мельницы и мост, он подымался к воротам Кремника, где уже ждали, грудились у саней повозные, кмети, слуги, младший клир церковный…

Обоз растянулся от нижних ворот чуть не до Яузы. Мишук за хлопотами почти не заметил ни пышных проводов, ни службы, ни блеска одежд духовных лиц и боярской господы на белом снегу. Его забота была: сани, возы, гужи и завёртки, упряжь, кмети, холопы, да кто там выехал излиха пьян, кого отматерить, кого, сраму ради, уложить на воз - оклемается дорогою. И уже поуспокоился малость, сбрасывая пот со лба, когда наконец выехали гусем и парами запряжённые боярские сани, когда проминовали возы, за которыми топали, на долгих ужищах, запасные кони, когда наконец последние припоздавшие розвальни с ратными скатились с Боровицкой горы и лихо, едва не вывернув седоков, с гоготом и свистом, под весёлый звон поддужного гремка, устремились вслед за прочими. Лишь тогда Мишук воздохнул, отёр лоб и, поправив шапку, последний раз глянув на Кремник на горе, на буро-серые городни, припорошённые снегом, на острые верха костров городовой стены и чуть видные по-за стрельницами главы новых каменных церквей московских, ожёг коня плетью и, взяв с места в опор, пошёл намётом догонять головные сани.

До Коломны Мишук, в заботах об обозе, не мог путём и куска съесть. И лишь когда уже, отпировав в Коломенском кремнике, тронули Окою к далёкому Дебрянску, и уже стал привычен походный быт, люди втянулись, приспособились ездовые, и стало можно вздохнуть, дать себе ослабу, тут лишь увидел он красные оснеженные боры на крутоярах, вознесённые над курчавою порослью орешника, одевшего, словно заиндевелою шубою, высокие берега, небо, сверкание снегов и почуял разымчивую молодящую радость дальней дороги. Вольно было не думать, временем, о доме; вольно, отдав наказы возчикам и дружине, привалить на сено, чуя, как, слегка кружа голову, виляют и ныряют сани, как весело и в лад ударяют копыта коней, взмётывая снежные вихри; весело видеть, как идёт крупной рысью, переходя в скок, привязанный к задку кошёвки верховой Мишуков конь.

Уже дневали середи пути у костров, а не по избам и не по теремам боярским; ели кашу из котлов, и важные бояре уже не так чинились, как на выезде из Москвы, сидели с дружиною, и впервые Мишуку довелось хлебать из одного котла с самим Михайлой Терентьичем. Боярин - маститый, в пол-седой окладистой бороде - был ещё ясен зраком и усмешлив, Мишука оглядел вприщур. Допрежь было речей токмо о деле, а тут вдруг, облизывая деревянную резную, с рыбьим хвостом ложку, спросил:

- Батьку-то добре помнишь?

Мишук отозвался степенно. Боярин вздохнул, поёрзал на кошме - сидели на сёдлах, застланных кошмами, шатров на днёвку не разоставляли, - сказал вкусно и уважительно:

- Нравный был муж Фёдор Михалкич! Помню, помню, как он большого боярина Окатия окоротил на Переславли! В те поры, как Окинф Великой с ратью под город подошёл! Ты в те поры был ле?

- Я с полком Родиона Несторыча, с протасьевыми, шёл, дак батя нам встречу выехал из лесу, с вестью. Без меня ево и опознать не могли…

Последнее Мишук добавил с некоторым смущением: не подумал бы боярин, что хвастает! Но Михайло Терентьич глядел добродушно. Отнёсся к архимандриту:

- Ты, отче не слыхал о таком Михалкиче, Фёдоре? Ещё до тебя, помер…

- Не было ли братца у покойного, в нашем звании? - спросил монастырский эконом, косясь на боярина.

- Как же! Дядя Грикша! Он ещё в затвор ушёл у Богоявленья, а допрежь того келарем был в Даниловом манастыри…

- Как посхимился дядя, коим именем ся назвал? - вопросил архимандрит, внимательно взглянув на Мишука.

- Именем? Дак… - Мишук слегка смешался. - Гавриил, должно… Должно так!

- Дак и я знаю, - отмолвил архимандрит степенно, - муж смыслен был и строгого жития. Последнее лето, сказывали, болел, а всё подвиг свой не пременил на иное и скончал живот достойно.

- Вот вишь, родня-то у тя, Федорыч, знатная! - подхватил боярин. - Что дядя, что батька! Я-то тово брата не знал, а Фёдора Михалкича знал близко. Батя мой сильно ево любил! Скорбел, как помер Михалкич! Скорбел! Да и сам уж недолго жил после тово… Да, вот! Раньше, позже, а все мы на Москву потянули! Ты как, вовсе из Переславля ушёл?