Костадин вздохнул с облегчением, но в сердце закралась новая тревога. «Что, если я ошибаюсь?» — думал он, входя к себе в комнату.
Сквозь тюлевую занавеску луна плела над постелью прямоугольную паутину. Теплая и тихая холостяцкая комната, таившая старые и новые заботы, ждала его. Не зажигая лампы, Костадин разделся, растянулся на прохладной постели и долго мечтал, прислушиваясь к ночному шепоту города.
8Доктор Янакиев, статный, элегантно, но несколько старомодно одетый, с красной гвоздикой в петлице, сидел на изящном венском стуле, покачивая ногой в модном ботинке с замшевым верхом. Его панама лежала на столе рядом с тарелкой горчицы, недовязанным чулком, спицами и будильником. Кондарев глядел на подвижные лохматые брови доктора, на его седой бобрик и думал, до чего Янакиев удивительно похож на кота.
Старая женщина, зажав под мышкой градусник, старалась дышать бесшумно и не кашлять. Ее всклокоченные волосы рассыпались по подушке, сморщенная рука бессильно лежала на ветхом одеяле. Эта изможденная, худая рука, старенькое одеяло и бедная комната с низким некрашеным потолком угнетали Кондарева своей убогостью. Его сестра Сийка, глядя, как врач проверяет пульс больной, хранила благоговейное молчание. Как она не догадалась обуть какие-нибудь приличные туфли вместо стоптанных шлепанцев и убрать тарелку с горчицей, которая воняет на всю комнату? Но, пожалуй, не стоило стараться: не утаишь нищету родного дома! Ну и черт с ней! Доктор глядит на него свысока, снисходительно. Что он для него? Ничто, какой-то учитель. Потому Янакиев, войдя к ним, небрежно кивнул Кондареву и обращался только к сестре, будто больная не приходилась и учителю матерью.
Кондарев даже не прислушивался к их разговору, настолько захватила его нарастающая неприязнь к врачу. Вдруг он заметил, что Янакиев пристально смотрит на него.
— Вы что-то сказали? — спросил он.
Врач, проверив пульс, засовывал золотые часы в карман жилетки.
— Спрашиваю, как дела с союзом. Продвигаются?
— Какой союз, доктор?
— Ваш союз с дружбашами.[18]
— Ничего такого нет.
— Ба, I' union fait la force,[19] говорят французы. Хотя формально вы союза не заключили, фактически он существует. — Янакиев улыбнулся, слегка вывернутые в уголках губы растянулись.
— Вы, очевидно, подразумеваете единый фронт. К сожалению, подлинного единого фронта нет, хотя в низах, в массах, его легко организовать. Но я удивлен, что вы интересуетесь этим.
Кондарев оживился, он был уже готов простить доктору высокомерие. Но Янакиев вдруг повернулся к нему спиной.
— Массы! Пустой звук, молодой человек. У нас есть крестьяне, остальное — ерунда. Миру давно известны эти идеи. Читали ли вы Жана Мелье,[20] французского священника? Он сказал: «Unissez-vous done, peuples!»[21] — еще в 1760 году, а ваш Карл Маркс сотворил из этого: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Жизнь меняется лишь по форме, а не по содержанию. Читайте больше, юноша, изучите какой-нибудь европейский язык, если хотите быть культурным и образованным человеком.
— Если массы — ерунда, то почему вас заботит какой-то союз?
Врач склонился над больной и вынул термометр.
— Раздень ее, — сказал он Сийке.
Больная стыдливо взглянула на сына. Разгневанный Кондарев вышел из комнаты. Зачем он ввязался в спор с этим местным медицинским светилом? Изучите какой — нибудь европейский язык! Европа! Каждый буржуа тычет в глаза Европой. Больной Европой, пришедшей в упадок… Но почему, черт возьми, ему так важно мнение этого старого холостяка?
В глубине дворика, возле сарая, подручный сапожника сосредоточенно раздувал волшебно красивый мыльный пузырь, на поверхности которого солнечные лучи играли золотисто-зелеными, фиолетовыми и медно-красными разводами. Слышались мерные, как кашель, удары молотка сапожника.
Кондарев шагал по двору, засунув руки в карманы… Мать простудилась на речке, где стирала домотканые одеяла. Если она умрет, Сийке придется туго. Как ни странно, он не был наделен родственными чувствами. Кондарев сам удивлялся, почему не было у него сыновней любви ни к этой доброй женщине, которая родила и выучила его, ни к покойному отцу. Лишь за сестру у него болела душа. Но когда она выйдет замуж, то и эта забота отпадет. «Почему я с таким изъяном, будто каменный какой-то? — думал он. — Видно, много злобы во мне накопилось. Да и как не накопиться, если все усилия духовно вырасти напрасны — настолько измотала меня война и жизнь». Кондарев попытался вообразить, каким он выглядит в глазах доктора Янакиева. Конечно, невеждой. Невежда в серо-зеленой одежке из полосатого домашнего полотна, вытканного руками матери. Нелепые, с оттопыренными манжетами мешковатые брюки, которые он на ночь расстилает под матрацем, чтобы не гладить, куцый пиджак, измятый и неказистый, галстук веревочкой, скверно сшитая рубашка и вдобавок ко всему татарское лицо — скуластое, с массивным подбородком и черными, закрученными кверху усами. Деревенский учитель, неуклюжий, широкогрудый, с кривоватыми ногами. Таков он — личность, не вызывающая восхищения даже в собственных глазах. Незаметно для себя он оказался перед дверью сарая. Сапожник приколачивал подметку на стоптанный порыжевший башмак. Рядом на табуретке стояла миска с фасолевой похлебкой и ломоть хлеба. Стены сарая были облеплены афишами и старыми номерами «Балканского попугая».[22] Напротив висел портрет Либкнехта, а под ним — запыленная тамбура.[23] Большая серебристая паутина в углу вздрагивала при каждом ударе молотка.