— Вы выносите за скобку разнородные вещи, — заметил Кондарев, но Георгиев даже не расслышал его.
— Мы — сыны отсталого народа, у которого не было времени задуматься о себе. Которому дали готовые, выработанные веками общественные формы и свободы! Вы добились свободы, некой абсолютной свободы, в которой общественные идеалы сочетались бы с порывами вашего я, — продолжал он, размахивая руками и шагая по комнате. — Но что получилось? Сумбур и отчаяние. С одной стороны — идеалы, романтика, с другой — злоба. Постой, я покажу тебе образчик поэзии, который я получил вчера. — Он подбежал к столу, вынул из ящика испачканную рукопись и, водя пальцем по строчкам, стал торопливо читать: — «Серая толпа прокаженных и изверившихся последовала за ним. Они встали на путь разрушения, и эхо катило пред бурей их клич: «Да здравствует всенародный бунт! Хлеба и свободы!» Была безлунная ночь. Он громко говорил им: «Пришел час разгрома, когда вы сторицей заплатите за свои мерзкие дела. Там, вдали, мерцает всевечный маяк, который показывает путь в будущее. Там светит искра всемирного огня! Бунт, бунт… Нас много шло по светлому пути свободы и смерти, и все мы умерли за жизнь; мы, никому не милые, не близкие, безвестные миру скитальцы!»
Голос учителя задрожал, он в сердцах хлопнул рукописью по столу.
— Что вы делаете, дети, что делаете? С чего называете себя немилыми, никому не нужными, безвестными, чего вам не хватает, почему всем чуждые? Разве нет у вас любящих матерей, нет у вас любимых девушек? Господи боже, что творится с вами? Автор этих исступлений бросил гимназию, ибо возомнил, что аморально пользовался трудом родителей, и пустился бродяжничать. Не понимаю я вас, не понимаю! — Повернувшись спиной к Кондареву, учитель шумно высморкался.
Кондарев сделал вид, что осматривает комнату.
Над миндером висела литография картины Беклина[28] «Игра волн». В глубине до самого потолка громоздились высокие застекленные книжные шкафы, похожие на библиотечные, в которых тесно жались друг к другу книги в черных переплетах. За стеклом одной дверцы была вложена открытка с портретом Ады Негри.[29] На полочке лежала жестяная корзиночка с красным пасхальным яичком. Воздух был пропитан сладковатым запахом табака.
В этой комнате Георгиев принимал друзей и гостей, хотя комнаты на верхнем этаже были лучше. Чинно прибранные, погруженные в полумрак и дремотную тишину, они, казалось, хранили в своих стенах минувшие довоенные времена.
Закурив и протянув дрожащими руками сигареты Кондареву, учитель снова оживился и зашлепал стоптанными туфлями по ветхому ковру.
— Проклятье нависло над этой страной с ее продажными правителями. Подлизы и глупцы, как их называл Пенчо Славейков, из тупости и невежества продают счастье своих детей! Правы те, кто хочет их судить. Пусть народ разорвет их в клочки! Они повинны во всех его поражениях.
В голове Кондарева назойливо вертелась мысль: «Мелкая буржуазия идет к нам не столько из корысти, сколько из чувства справедливости… Таких много в нашем движении. И я когда-то был таким… Но разве можно полагаться на такие чувства?»
— А вы не испугаетесь, если увидите, как народ рвет их в клочки? — спросил он.
Георгиев растерянно поглядел на него.
— Почему? Ах да, возможно… — сказал он, уловив намек. — Но если даже испугаюсь…
«Жестокость — извечная потребность жизни», — усмехнулся Кондарев.
— Я не отказываюсь от своих слов… но я вовсе не революционер… А вы озверели. Волками вас там сделали, вытравили из души все человеческое, весь весенний сок молодости…