Намечено — сделано. Как стемнело, пристроились Иван и Горшеня возле большой корабельной сосны, прямо возле комля лагерь во мхах разбили. Всего того лагеря — костёр да ельник. Настелил Горшеня мохнатых веток в три ряда, обустроил лежанки на ночь. Потом разложил дровишки домиком, хворостом приправил, извлёк из сидора специальные охотничьи спички, да так ловко разжёг огонь, что Ивана завидки взяли. Руки у него хоть и сильные, да пальцы не в ту сторону загнуты — ничего взаимополезного сделать не могут! Достал Ваня из своей котомки круг домашней колбасы, полбуханки черного хлеба, пирожки всякие — хоть эдак свой вклад в общее благоустроение внёс.
— Не, колбасу я не буду, — извиняется Горшеня, — потому как пост нынче. А вот сухариков да пирожков с капустой — это с превеликим удовольствием.
Пока Иван еду раскладывал, Горшеня расшнуровал ветхий кисет, насыпал в газетный квадратик табачку, соорудил самокрутку. А как стал её ко рту подносить, что-то замешкался — рот кривит, нос отводит.
— Странно, — говорит. — И курить вроде как не хочется.
— А ты и не кури, — говорит Иван и пирожок товарищу подаёт. — Чем горло задымлять, лучше пожуй вкусненького.
— И то верно, — говорит Горшеня, сам своему организму удивляясь.
Сложил он всё обратно в кисет, откусил пирожка кусок — вкусно! Иван колбасный круг обрабатывает, а сам такое лирическое замечание делает:
— Получается, друг Горшеня, я матушкин наказ не выполнил. Она мне велела сухомяткой не увлекаться, горячим, значит, не пренебрегать, а я, видишь ли, от горячего отказался, теперь сухпаёк жую. Правильно няня моя говорит: неслух, — потом проглотил кусок и спрашивает приятеля с некоторой мальчишеской жалостью в голосе: — А ты, Горшеня, меня за то не презираешь, что я Кощея злобного сын?
— Вот дурень, — отзывается Горшеня.
Посидели молча, челюстями пожерновили.
— А это что у тебя? — спрашивает Горшеня, углядев в Ивановом хозяйстве кое-какие подробности.
— Да это так, ерунда, — отвечает Ваня, зардевшись. — Отец ополоумел, всучил мне в дорогу чепухи всякой колдовской.
Стал Иван те волшебные предметы своему дорожному товарищу демонстрировать. Вроде как с неохотой, но и с потаённым хвастовством. И клубок-колобок ему показал, и рожок-свистунок представил. Похвастал — и гордо так голову держит, доволен, что удивил Горшеню. А того и правда подарки Кощеевы заинтересовали, обследовал он их придирчиво, в руках помусолил, на просвет проглядел и вывел о них своё учёное резюме:
— Ну эти чудеса нам знакомы. На китайской в своё время много таких трофеев захватили. Ерундовина это, а не чудеса.
Иван покраснел, обескуражился.
— Да я и не хотел брать, — оправдывается поспешно, — только маманька уж больно разошлась: возьми да возьми! Сама, наверное, втихую в мешок-то и запрятала.
— Ну и молодец маманя твоя, — кивает Горшеня. — В походе всякая ерундовина пользой обернуться может. Походному человеку неизвестно заранее, в чём его нужда проявится. Верно? Так что запихивай, Иван, чудеса свои обратно в мешок, авось придёт и их время… А это что такое?
Иван семя Подлунника — третий отцовский презент — в жменю спрятал, от Горшениных глаз отвёл.
— Да это так, мелочь. Потом как-нибудь покажу.
— Потом — так потом, — не возражает Горшеня. — Как говорится, потом — и суп с хвостом, и зуб с мостом. А только у меня, Иван, супротив твоих чудес своё чудо имеется, артельнативное. Ты, небось, такого отродясь в руках не держал.
Стал он в своём штопаном-перештопаном сидоре копаться.
— Такое, Ваня, чудо, что самому худо, — приговаривает. — Вот, смотри.
И вынимает на свет толстый фолиант в кожаном окладе; листы — скукоженные, как сморчки.
— С виду — обыкновенная книга, — рассматривает Иван. — Таких у моих родителей в библиотеке целый шкап и ещё одна косая полочка.
— Таких да не таких, — гнездится во мху Горшеня, — я ж говорю тебе: это чудесная книга. Не помню, Ваня, как зовут-то её… «Пролежни», что ли.
— Интересная?
— Нет, Ваня, совершенно не интересная. Просто так — удивительная, не боле.
— Что же в ней тогда удивительного, если она не интересная? — не понимает Иван.