Выбрать главу

Стоит припомнить также все собрания куреневские, на которых Миканор и растерял последнее свое терпение (не очень хотя и богатое). Ведь там — что ни кре­стьянин, что ни куреневец, то «Василь»: «Обождать да посмотреть надо!» Василь Дятел, правда, и моложе и горячее других крестьян-куреневцев. И бесхитростнее. Но даже бедняки, находящиеся в отчаянном положе­нии, они — одновременно и с Василем.

Великолепная в этом плане есть во второй книге сцена — по художественной, психологической емкости одна из лучших. Столько там сказано каждой фразой куреневцев и каждой репликой автора.

Миканор с первыми колхозниками и землемером приходит на Василево лучшее поле («за цагельней»), ради которого тот стольким (даже Ганны любовью) готов жертвовать. И вот поле это забирают. Василь понимает, что и власть и сила — на стороне Миканора. Но стоит на своей полосе, чего-то дожидается.

«И все же не мог поступиться, отдать все так просто. В этом был как бы нерушимый наказ всей жизни. И он готовился, ждал.

Будто не своими ногами шагнул он к Хоне, подтя­нувшему ленту к его полосе. Дрожащим и хрипловатым голосом выдавил:

— Тут... посеяно...

— Все, брат,— и посеянное и непосеянное,— сказал, выпрямившись, весело глядя на него, Хоня. В голосе его было что-то удивительно дружеское, товарищеское.

Василь заметил, как возле них быстро увеличивает­ся толпа. Бабы, мужики, дети, злорадные, сочувствую­щие, просто любопытные.

— Все, брат Василь, под одну гребенку! — весело посочувствовал Хоня.

— ...Не надо было сеять,— с мстительной резкостью заявил Миканор... Василя резкость, нечуткость его разозлили. Вмиг ожил упрямый азарт, горечь давней стычки, когда пахал. Сразу исчезла слабость, обиду сменили озлобленность, упорство.

...— Не дам! — закричал он Миканору.— Моя земля!

На поклеванном оспой лице Миканора была та же пренебрежительная самоуверенность...

Миканор шагнул, уверенно взял его за плечо. Хотел оттолкнуть его. Василь будто только и ждал этого.

— А-а, ты так!..»

Он оторвал руку матери, как-то дико-радостно — не помня уже, что делает,— ринулся на Миканора. Хватился за грудки. «...С силой рванул на себя, Мика­нор почти вплотную увидел слепые и радостные, пол­ные лютости глаза...»

Миканоровы друзья оторвали Василевы руки, пога­сили драку. И они же, Хоня и Алеша, вдруг вот так:

«— Напрасно ты его, братко,— весело говорил Ва­силю Хоня, казалось только обрадованный этой стыч­кой.— Решили, братко! Решили — значит, кончено!..

— Что ж, тебя одного касается?! — как бы объяснял Алеша».

Да, и Хоня и Алеша — они с Миканором, и они, как малого, уговаривают Василя. Но с каким, смотрите, уважением к его горячности. И с каким пониманием. И будто не ему одному, а и себе говорят: «Решили — не одного же тебя касается!..»

Ну, а эти «слепые и радостные, полные лютости» глаза» Василя — цены нет такой художественной зоркости и точности!

В этом «и радостные» — целая драма души чело­веческой. Радостные — оттого, что хоть такой, бессмысленный и безнадежный, но выход! Из всего, что завязалось в нем и вокруг него — Василя. Это и замужняя теперь Ганна — к ней любовь, и к «сопернице» Ганны, к земле — уже не любовь даже, а страсть, но и там и тут — крах, бессилие что-то изменить, остановить на том, что ему, Василю, надо... И вдруг — иллюзия, что вот кто виноват, наконец Василь держит «его» за грудки. И радость, что выход — пусть хоть тюрьма, на этот раз Василь, кажется, сам обрадовался бы еще большей беде — только бы не чувство, что все делается, происходит помимо и мимо тебя, а ты — ничего не можешь!.. Да, конечно же, не иллюстрация Василь к чему бы там ни было, а живой, эстетически самоценный характер, чрезвычайно богатый, сложный, емкий — столько «силовых линий» самой жизни, наэлектризованной, как воздух перед грозой, пронизывает этот образ.

Василь живет прежде всего чувством, хотя может и показаться вон каким расчетливым «рационалистом» — той же Ганне, да и читателю. Весь-то он в расчетах, подсчетах: какой бы ему землицы, да что важнее — любовь Ганны, призыв ее все бросить и уйти-уехать или хозяйство, земля «за цагельней», которую добыл женитьбой на нелюбой Прокоповой дочке Мане.

«Не бросит он поле это никогда, которым не нарадовался еще, хату, в которой не жил еще; не бросит — если бы и хотел! Не может оставить; как не может сам себя загубить!»

Но и в своих расчетах-подсчетах Василь — человек страсти. Она висит над ним, как «неотменимый приказ», когда он схватывается с Миканором на своей полосе. Из-за нее, рядом с ней меркнет и как бы гаснет его к Ганне любовь. Ганну он способен оставить, «уступить» Евхиму, поверив, как-то очень охотно, сплетням, наговорам, и даже потом найдет утешение в холодных и тоже как бы расчетливых рассуждениях, что «не судьба», что «вот и хорошо!» и можно отдаться чему-то главному... другой страсти.