А рядом с Василем в романе — Ганна. Самый поэтичный образ в романе. Но и очень реальный, земной. Сочетание поэзии с куреневской реальностью проявляется уже в том, что повествует И. Мележ о своей Ганне, видя одновременно и соседок-кумушек куреневских, наблюдательных и придирчивых, как и везде, которые вдруг заудивлялись этой «Чернушковой девке». Кажется, еще вчера была егоза, подросток, а вот уже, гляди ты! И косы черные, густые, аж блестят, будто смоченные, и лицом такая же, как мать, смуглявая, и скулы так же выдаются... Вот только «грудь у Ганны маловата, с кулачок: чем дитя кормить будет, коли доведется?»
Соседки сравнивают Ганну с ее матерью — когда та была молодой. Как все соседки.
Ну, а Мележ, автор, не пожалеет для Ганны и таких красок, таких сравнений:
«Все лето перед хатой Чернушек грелась на солнце молоденькая, с тонким, как хворостинка, стволом рябина... День за днем любопытно, но несмело смотрела она на улицу, на всех проходивших мимо — скромная, неприметная за неуклюжим забором, близ больших деревьев...
И неожиданно произошло чудо: тихая, неприметная, в августовском расцвете рябина зарозовела, засверкала яркой, броской краской, горячим полымем огненных гроздей».
В жизни, наверное, издавна, а в литературе — с Ядвиси коласовской и героини Куприна — ох и колючи они, эти «кветки», эти «розы Полесья»! Вот и Ганна: бедные те хлопцы куреневские (и Василь и Евхим), которым она нравится, которых «присушила!».
Василя она любит, а потому — «чубит», изводит колючим словцом за то, что такой он степенный, серьезный, «хозяин» (хотя именно такого любит). Ну, а Евхима — за то, что он не такой, как Василь, и не как все в Куренях, и что считает себя «первым парнем», все петушится. Да и когда такой вот Ганне почувствовать себя вольной, веселой, ни от кого, даже от любимого и любящего не зависящей, если не в девичестве?
Любит свою Ганну Иван Мележ, как Полесье свое любит! И вот такую — цветущую, как рябина. Но еще больше, может быть, ту, что стала и серьезнее, и глубже, и прекраснее, когда пришла к ней женская доля — трудная и жестокая, пришла уже женская ее любовя к Василю, обжигающая и трагическая.
«Больше, если бы и хотела, не смогла бы скрывать! Открыто, с какой-то отчаянной решимостью выдохнула:
— Могила ето моя, Вася!
— Могила?..
Неожиданно и для Василя, и для себя Ганна горячо, с той же решимостью спросила:
— Вася, тебе не жаль, что у нас так... не складно?
...Смотрела на него, ждала, замирая:
— Не жалко, Василь?
— Зачем говорить!..
— ...Скажи, Василь! Я хочу знать!
— Что с того — жалеешь не жалеешь?!
...Она согласилась — будто с радостью:
— Я... я виновата... я...
Глаза ее быстро заволокло слезами. Ганна закрыла лицо ладонями.
— Люди увидят.
— Пусть видят. Что мне, и поплакать нельзя никогда?..
— Разговоры пойдут...
— Пусть идут! Ты боишься?
— Я? Мне — что?
Ганне легче стало: о ней беспокоится! О ней думает. Значит, не совсем безразличен к ней.
Она тихо, как бы не веря себе, сказала:
— Ты... ты не совсем забыл, Василь?..»
Если говорить о форме прекрасного в романе И. Мележа, о той «оболочке», в которой оно существует, проявляется, то в Василе оно, прекрасно-человеческое, народное, все-таки искажено Василевой отгороженностыо от людей, от всего мира, замкнутостью в той самой «страсти к земле».
Ведь он и отвратителен бывает, умеет быть, этот Василь. Когда, например, пожалел Грибку меду — для ребенка:
«Ласый на чужие колбасы! Меду захотел! Аге ж, жди!.. Надаешься вам всем».
Ганна остается истинно прекрасной, даже когда совершает ошибочные, роковые для себя поступки, соглашается на женскую долю, так несогласную с ее натурой,— делается женой Евхима, «Корчихой», как теперь обзывает ее Василь.
Прежде всего, нет в этом ее поступке холодного расчета: мол, богатей он, Евхим, «как у Христа за пазухой» жить будешь!
Было чувство. Нет, не любовь к Евхиму, но кто и когда в Куренях к этому всерьез относился — к этой самой любви? В песнях разве что! А так, в жизни смотрят как на молодое баловство, и только. Она, Ганна, по-другому хотела, но даже Василь не помог ей, а наоборот. Он-то и обидел ее, оскорбил ее чувство сильнее, чем кто-либо, когда так скоро и охотно поверил в грязную про нее сплетню!
«— Дак, может, уже и не придешь? — спросила как бы с насмешкой.
Он немного помолчал.
— А чего ходить?.. Нехай другие теперь ходят!..— По лицу его прошла гримаса обиды и, заметила она, брезгливости. — Богатейка! Корчиха!..
— Дурень!
— Конечно, дурак. Все бедные — дураки. Один Корч — умник!..