Выбрать главу

И конечно, не для одного этого романа и не для Чорного лишь это было характерно. У Чорного как раз замечалось большее, чем у многих других писателей 20 — 30-х годов, стремление (в романе «Сестра», в некоторых рассказах) говорить и о том, что само общество, структура его нуждаются в постоянном со­вершенствовании, а не только человек как объект «воспитания» или «переделки».

К этой проблеме литература наша вернулась сно­ва — это мы видим и в романе И. Мележа. И видим, как теперь ставится эта проблема осознанно широко и остро, с учетом трудного опыта развития.

Да, и Шабета и Харчев люди по-своему честные, Преданные и нужные делу революции. Вон как смело, упрямо, рискуя каждый день и на каждом шагу, Шабе­та колесит по неспокойной округе на своем конике. И ведь и ради того же Василя Дятла старается. Излиш­не строго судить его за несколько болезненную насторо­женность по отношению к Василю, который все-таки водил бандитов по деревне, по-человечески было бы тоже несправедливо и неблагодарно.

В «Письме к американским рабочим» В. И. Ленин указывал:

«От того, что началась революция, люди не стали святыми. Безошибочно сделать революцию не могут те трудящиеся классы, которые веками угнетались, забивались, насильственно зажимались в тиски нище­ты, невежества, одичания».

И не с одними Михалами да Василями, но и с Шабетами и Харчевыми обществу еще работать и рабо­тать. Но что такое недалекий, но честный Шабета, если сравнивать его с беспощадным и изощренным карьеристом Башлыковым (уже во второй книге Ме­лежа))

Литература последних десятилетий не оставляет без внимания, анализа все сферы общественной жизни. В этих-то условиях И. Мележ даже знакомые по лите­ратуре положения, ситуации берет глубоко, основа­тельно, тем самым развивая даже Коласа, даже Чор­ного. И то, что ситуации (как вот эта с бандитами) вроде бы не новые, лишь помогает лучше ощутить новизну идейно-художественных решений, нетрадиционность сюжетных ходов и публицистических вы­водов Ивана Мележа — воистину: возвращение, но впе­ред, дальше!

Ощущение новизны таких произведений, как дило­гия Мележа, «Городок Устронь» М. Лобана, расскааы и повести Я. Брыля, В. Быкова, М. Стрельцова, В. Адамчика, А. Кудрявца, рождается прежде всего из острого автор­ского анализа — притом анализа всех пластов обще­ственной и духовной жизни (у Мележа — вплоть до столичной «сессии», где делается политика уже в самом широком масштабе).

Да, заслуга самого времени — такое качество лите­ратуры. Но возможность еще необходимо реализовать идейно и эстетически. Ибо и в 60-е, и теперь, в 70-е годы, встречается и совсем иная литература, которая пугливо и недоверчиво косит глазом на реальную жизнь реальных людей.

Оно, конечно, соблазнительно — строит мир, жизнь по идеальной схеме: что не влезает — долой! Вти­скивая живую жизнь в прокрустово ложе догмы. Такое «творчество» душу не надрывает... Разве что критика слегка упрекнет: мол, от таких произведений эстетический убыток нашей литературе...

Только ли эстетический! А нравственный, а полити­ческий, и даже экономический вред, притом самой жизни разве не наносится? Ох, не такая это без­обидная вещь — не видеть, не ценить людей реальных во имя придуманных. «Он был отвлеченен, а стало быть, жесток»,— это сказано не про одного лишь Родиона Раскольникова, но и про многочисленных маленьких и больших Наполеонов, которые начинали улучшать мир, не имея ни терпения, ни любви к человеку.

Литература наша уже в 30-е годы заговорила о психологической и социальной болезни, симптомы которой — догматическая идеализация жизни, за которой следует, конечно же, провал начинаний, дел, и тут же — ожесточение против людей, просто ненависть к людям, которых «герой» совсем недавно хотел осчастливить.

Это — «Вязьмо» М. Зарецкого, удивительно про­ницательная вещь, написанная в конце 20-х — начале 30-х годов и предварившая — вон еще когда — залыгинскую повесть «На Иртыше» (а в чем-то очень важ­ном, идейно существенном — образ мележевского Миканора).

Но бывало, случалось в литературе и с литературой и другое. Когда такой «идеальный герой» из объекта литературы превращался в субъект ее — начинал во­дить писательским пером. И тогда появляются произ­ведения, как бы смотрящие поверх голов людских, над людьми, конечно же, «не соответствующими», «не дотягивающими».

Конечно, и большая литература бывает порой даже очень нетерпимой и нетерпеливой — желая быстрей­шего счастья человеку, осуществления своего идеала. Но сколько в такой литературе (у Горького, например) настоящей боли за человека, за все свинцовые мерзости, которые человек, как кандалы, влачит через века. И какое понимание и вины, но и беды человеческой! И никогда нет у такой литературы этого чиновничьего взгляда — поверх человека!