Любопытно для характеристики тогдашнего настроения умов, что это стихотворение было восторженно встречено публикой. Никитин по вызову должен был его повторить.
Столь же отрицательно относится Никитин и к другим сторонам тогдашней жизни. Как человек, сам вышедший из простого народа, он, конечно, не мог не сочувствовать освобождению крестьян и день 19 февраля встретил с восторгом. Но это, кажется, и все, чему он сочувствовал. К другим вопросам, выдвинутым жизнью, он относится с недоверием или прямо со злобой. Достаточно просмотреть только его произведения последних лет жизни, чтобы убедиться в этом. Симпатичными чертами у него рисуется только “наш бедный труженик-народ, несущий крест свой терпеливо”; все, что касается народа, Никитин близко принимает к сердцу. Во всем остальном он видит только “разврат души, разврат ума и лень, и мелочность, и тьму”. В стихотворении “Разговоры”, в свое время наделавшем много шуму, Никитин с иронией говорит о порывах интеллигенции:
В том же духе, только более резко, он пишет и Второву: “Тошно слушать эти заученные возгласы о гласности, добре, правде и прочих прелестях. Царь ты мой небесный! Исключите два-три человека, у остальных в перспективе карманные блага, хороший обед, вкусное вино etc. etc. А знаете, я прихожу к убеждению, что мы – преподленькие люди, едва ли способные на какой-либо серьезный, обдуманный, требующий терпения и самопожертвования труд. Право так!”
Исключить, как известно, пришлось не двух-трех, а многих благородных и честных деятелей, взявших на себя тяжелую задачу проведения в жизнь великих реформ императора Александра Николаевича. Но для нас интересны эти отзывы Никитина, стихотворные и прозаические, как характеристика самой личности поэта-мещанина и его мировоззрения. В общественном движении конца пятидесятых и начала шестидесятых годов, конечно, было много незрелого, даже уродливого, – отрицательные типы того времени много раз выводились в нашей литературе; но видеть в нем только “разврат души, разврат ума” и не замечать, сколько в тогдашнем общественном энтузиазме было молодого, живого и хорошего, – значит демонстрировать только узость собственных взглядов. Не надо забывать, что при несомненном поэтическом даровании и наблюдательности Никитину недоставало правильного и широкого образования. Если подвести итог всему, что дала ему школа, то окажется, что, кроме кое-каких отрывочных сведений, которые он мог вынести из семинарии, да смутных идей о великом и благотворном влиянии науки и литературы, – ничего не дала. С таким небольшим умственным капиталом Никитин вступил на литературное поприще. Правда, с тех пор его развитие сделало большой шаг вперед: он много и серьезно читал, прислушивался к разговорам образованных людей, среди которых вращался; но это развитие происходило в слишком узкой сфере провинциальной жизни. В конце концов из него выработался интеллигентный самоучка, вышедший из простого народа и запертый в таком узком кругу мещанско-торгашеской жизни, в котором ему было душно и тесно; но выбиться из этого круга совершенно ему не пришлось.
Кроме поездки в Москву и Петербург, о которой мы уже говорили, 1860 год ничем особенным в жизни Никитина не ознаменовался. В этом году среди нескольких местных литераторов явилась мысль об издании литературного сборника под заглавием “Воронежская беседа”. Средства для этого были предоставлены одним из преподавателей корпуса, П. П. Глотовым, а редакторство принял на себя М. Ф. Де-Пуле. Вокруг него образовался новый литературный кружок, который, кроме Никитина, составляли И. И. Зиновьев, А. С. Суворин и Н. Н. Чеботаревский. В Никитине снова ожил литератор, хотя это была последняя вспышка. Он с увлечением взялся написать для “Воронежской беседы” большую повесть из семинарской жизни. Впрочем, этот замысел не был исполнен – помешали торговые дела и болезнь, – и вместо повести Никитин должен был ограничиться очерками, которым он дал название “Дневник семинариста”. Эти очерки имеют большой автобиографический интерес. Они носят сильно субъективный характер, чему много способствует сама дневниковая форма их. Никитин, очевидно, рассказывает здесь повесть собственной жизни, а многие сцены и лица, кажется, списаны прямо с натуры. “Дневник” ведется от лица семинариста Белозерского, который описывает свои впечатления. Белозерский – это хорошая, но пассивная и уже порядочно забитая воспитанием натура, уже в молодые годы прошедшая школу терпения. “Терпение и терпение! – пишет он. – Об этом говорят мне не только окружающие меня люди, но книги и тетрадки, которые я учу наизусть, и, кажется, самые стены, в которых я живу”. Зубристика не убила в нем, однако, способности рассуждать самостоятельно; он критически смотрит вокруг себя, на свою науку, профессоров и товарищей, порывается в университет, куда увлекает его друг, Яблочкин, но твердо идти к цели, бороться с препятствиями не способен. Белозерский без ропота подчиняется воле священника-отца, который требует, чтобы сын “пребывал в том звании, из которого вышел”. Некоторыми чертами все это напоминает историю самого автора “Дневника”, его порывы к другой жизни и, наконец, историю выхода из семинарии. Совершенно другой тип представляет друг Белозерского, Яблочкин. Это смелый и независимый ум, развившийся под влиянием литературы, в особенности под влиянием Белинского, которым зачитывались тогда семинаристы. Яблочкин не может примириться с семинарской схоластикой, хочет сознательно относиться ко всему, что ему приходится учить, и пользуется за это репутацией вредного вольнодумца. Заветная мысль Яблочкина – попасть в университет, куда он готов дойти хоть пешком; но добиться этой цели ему не пришлось: он умирает от чахотки. Что это тип не выдуманный, а живой, видно на примере Серебрянского. Да и сам Никитин, как мы уже знаем, представляет продукт литературы сороковых годов, влияние которой проникало даже за запертые стены дореформенной семинарии. Но Яблочкин – единственный светлый образ в “Дневнике”; все остальное – и образование, и нравы семинарии – Никитин изображает в мрачном виде. О сухости и приемах семинарского образования мы уже говорили; дополним это характерной сценой экзамена из “Дневника семинариста”.
“Ученики выходили по вызову друг за другом. И вот один, малый, впрочем, неглупый (относительно), замялся и стал в тупик.
– Ну, что ж? Вот и дурак! Повтори, что прочитал.
– Хотя творчество фантазии как свободное преобразование представлений не стесняется необходимостью строго следовать закону истины, однако ж, показуясь представлениями, взятыми из действительности, оно тем самым примыкает к миру действительному. Оно только расширяет действительность до правдоподобия и возможности…
– Что ты разумеешь под словом “показуясь”?
– Слово “проявляясь”.
– Ну, хорошо. Объясни, как это расширяется действительность до правдоподобия? Ученик молчал.
– Ну, что ж ты молчишь?
– Забыл.
Федор Федорович (профессор) двигал бровями, делал ему какие-то непонятные знаки рукой. Ничто не помогало. Не утерпел он – и слова два шепнул.
– Нет, что ж, подсказывать не надо.
– Вы напрасно затрудняетесь, – сказал ученику один из профессоров. – “Юрия Милославского” читали?
– Читал.
– Что ж там? Действительность или правдоподобие?
– Действительность.
– Почему вы так думаете?
– Это исторический роман.
– Нет, что ж, дурак! Положительный дурак, – сказал отец ректор и махнул рукой.
История в этом роде повторялась со многими. Едва доходило дело до объяснений и примеров, ученики становились в тупик”.
Это – наглядные результаты семинарской зубристики, которая забивала даже крепкие головы. Трудно было сохранить приятные воспоминания о школе, от которой веет только холодом и сухостью, и неудивительно, что в каждой строчке “Дневника” сквозит антипатия к ней автора.