Эта литературная работа и душевные волнения, вызванные нахлынувшими воспоминаниями, дорого обошлись ему: он захворал. Последнюю сцену “Дневника”, сцену смерти Яблочкина, Никитин прочел Де-Пуле в своем книжном магазине.
– Доконал меня проклятый семинарист, – воскликнул он, приступая к чтению.
С первых же слов смертная бледность покрыла его лицо; глаза загорелись сухим пламенем; красные пятна зарделись на щеках; голос дрожал, порывался и замер как-то страшно на словах:
Этими стихами оканчивается “Дневник семинариста”.
Вопрос о жизни действительно уже был почти покончен для Никитина. Болезнь медленно, но упорно подтачивала его силы, хотя крепкий от природы организм все еще боролся с ней. К концу года здоровье его снова поправилось и Никитин чувствовал себя довольно бодро. Явились планы перевести магазин в новое и более удобное помещение, предполагалось опять сделать поездку в столицы. Но этим планам, однако, не суждено было исполниться.
Мы видели уже, как сложилась вообще бедная событиями жизнь Никитина. Одинокое детство в богатой мещанской семье с самодуром отцом во главе; школа, которая открыла юноше смутную, но увлекательную перспективу, пробудила мысль и желание найти себе дорогу к новой жизни, отличной от той, которой жили все, кто его окружал. Затем – семейный кризис и одновременно кризис всех лучших надежд молодого человека. Вместо университета пришлось очутиться на постоялом дворе, в обществе извозчиков, переносить унижения бедности и зависимости от пьяного отца, слышать его постоянные упреки: “А кто тебе дал образование и вывел в люди!” – в которых было столько злой иронии! Так прошли лучшие годы молодости. Трудно в такой атмосфере сохранить хоть какую-то искру таланта, не ожесточиться и не очерстветь душою. Но эта искра все-таки тлела, и судьба наконец сжалилась над бедным поэтом-дворником: быстрый успех, признание таланта, популярность – все это вдруг осветило темную жизнь Никитина. Можно было радоваться и считать себя вознагражденным за трудные годы жизни; но и это счастье заключало в себе долю горечи. С этой поры жизнь Никитина как будто раздваивается: одной стороной он принадлежит интеллигентной части общества, живет ее интересами и должен удовлетворять тем требованиям, которые ему предъявляются как писателю; другой стороной он – дворник, обязанный для своего существования ухаживать за извозчиками, отпускать им овес и сено, каждый день вступать с кухаркой в обсуждение вопроса о том, в каком горшке варить щи, и так далее. Такое положение не могло не тяготить Никитина. Нужно было устроить свою жизнь иначе, добиться самостоятельности и материального довольства, стать на такую ступень общественной лестницы, где не пришлось бы испытывать постоянных унижений. Наконец и это удается, хоть оплачивается дорогой ценой: в долгой борьбе с жизнью приходится растратить “и чувства лучшие, и цвет своих стремлений”, иссушить ум и сердце. А кроме того, мучительная болезнь отравляет даже лучшие минуты жизни, от времени до времени напоминая о смерти. Все это отразилось на характере Никитина, угрюмом и нелюдимом, и на его стихотворениях, в которых так много душу надрывающей тоски и совсем нет нот радости. “Я не сложил, не мог сложить ни одной беззаботной, веселой песни во всю мою жизнь”, – говорит он сам.
Едва ли можно найти другого поэта (кроме самых отчаянных пессимистов), который, начав писать стихи еще в молодости, мог бы сделать такое горькое признание, так же как трудно найти другого человека, в жизни которого женщина занимала бы так мало места, как в жизни нашего поэта. Кажется, никогда, даже в молодые годы, Никитин не испытал любви к женщине; ни одно из его стихотворений не согрето этим чувством, которое дает обыкновенно так много тем для вдохновения не только молодым, но иногда даже старым поэтам. Только теперь, к концу жизни, Никитина коснулось это чувство – коснулось затем, чтобы осветить его “закат печальный” и погаснуть вместе с жизнью. Мы не можем обойти молчанием в биографии Никитина эту историю, хотя, собственно говоря, романа, то есть любви со всеми треволнениями, с восторгами и муками, не было – было только зарождающееся чувство, которое отцвело, не успев расцвесть. Роман Никитина почти весь заключается в переписке между ним и Н. А. М-ой, которая продолжалась больше года, прекратившись за несколько месяцев до смерти Никитина. По своему общественному положению эта особа принадлежала к высшему провинциальному обществу. По всей вероятности, Никитин познакомился с ней в одну из своих поездок в деревню, где он был знаком с несколькими помещичьими семействами. Об отношениях Н. А. М-ой к Никитину мы не можем судить, так как ее письма до нас не дошли – Никитин сжег их, умирая. Мы имеем перед собой только его 14 писем. По большей части это переписка между двумя хорошими знакомыми, в которой речь идет о самых обыкновенных предметах: о книгах, которые Никитин рекомендует Н. А. прочитать, о литературе вообще, о новостях дня и так далее. Видно, что поэт имел дело с умной и серьезно развитой собеседницей, не похожей на обыкновенную светскую барышню. Дружеским изложением мыслей вначале и ограничивается содержание довольно обширных писем его. Тон их вообще довольно прозаический, а местами даже грубоватый. Неприятное впечатление производят французские фразы, которыми поэт-мещанин пересыпает свои письма, видимо щеголяя этим перед барышнею другого круга, и потуги на юмор, который вообще не был ему свойствен. Весной 1861 года Н. А. М-а приезжала в Воронеж. Свидание с ней оставило в душе Никитина глубокое впечатление. С этих пор в его письмах часто прорываются уже другие, более сердечные ноты. “Вы уехали, – пишет он ей после этой встречи, – и в жизни моей остался пробел; меня окружает пустота, которую я не знаю, чем наполнить. Мне кажется, я еще слышу ваш голос, вижу вашу кроткую, приветливую улыбку, но, право, мне от этого не легче: все это тень ваша, а не вы сами. Как до сих пор живы в моей памяти – ясный солнечный день и эта длинная, покрытая пылью улица, и эта несносная, одетая в темно-малиновый бурнус дама, так некстати попавшаяся нам навстречу, и эти ворота, подле которых я стоял с поникшей головой, чуждый всему, что вокруг меня происходило, – видя только вас одну и больше никого и ничего! Как не хотелось, как тяжело было мне идти назад, чтобы приняться за свою хлопотливую, бестолковую работу, обратившись в живую машину, без ума и без сердца. Как живо все это я помню!
В этом письме – уже целая сердечная исповедь. Но понимал ли сам Никитин, к чему могло привести это зародившееся чувство к девушке, которая, может быть, отвечала ему взаимностью, но по своему общественному положению была так далека от него? И по летам, и по своей натуре, в которой было так много холодного и рассудочного, Никитин, конечно, не был способен настолько увлечься чувством, чтобы забыть о той пропасти, которая разделяла его с М-ой, и мечтать о счастье с любимым существом. А этого счастья так недоставало в его одинокой жизни!
“Я содрогаюсь, – пишет он дальше, – когда оглядываюсь на пройденный мною безотрадный, длинный-длинный путь. Сколько на нем я положил силы! А для чего? К чему вела эта борьба? Что я выиграл в продолжение многих годов, убив свое лучшее время, свою золотую молодость?… Неужели на лице моем только забота должна проводить морщины? Неужели оно должно окаменеть со своим холодным, суровым выражением и остаться навсегда чуждым улыбке счастья? Кажется, это так и будет. С разбитой грудью как-то неловко, неблагоразумно мечтать о красных днях. А как будто, назло всему, с мечтами трудно расстаться. Так колодник до последней минуты казни не покидает надежды на свободу; так умирающий в чахотке верит в свое выздоровление. Тот и другой ждут чуда; но чудеса в наше время невозможны. Жизнь не изменяет своего естественного хода, и если кому случится попасть под ее тяжелый жернов, она спокойно закончит свое дело, обратив в порошок плоть и кости своей жертвы”.