В 1856 году графом Д. Н. Толстым и А. А. Половцовым было выпущено в Петербурге первое издание стихотворений Никитина. Это издание, в которое вошли только стихотворения, написанные до 1854 года, вызвало в печати разнообразные отзывы. В “Русском вестнике” проф. Кудрявцевым была сделана неблагоприятная рецензия, опечалившая Никитина, но еще больше огорчений доставили ему похвалы его книжке Ф. Булгарина в “Северной почте”, в которых заключались ехидные намеки насчет “исправлений”, сделанных в его произведениях графом Толстым. Все это, как водится, волновало и тревожило автора. Но за эти треволнения Никитин был щедро вознагражден вниманием к нему высочайших особ, которым граф Д. Н. Толстой поднес экземпляр его стихотворений. Обе императрицы, царствующая и вдовствующая, и покойный цесаревич Николай Александрович удостоили Никитина драгоценными подарками, которые он принял с восторгом. Это еще больше возвысило его в глазах местного общества. Что касается родных Никитина, то они, видя такой внезапный переворот в его судьбе, пришли в смущение: они боялись, что его как диковинку “возьмут” в Петербург!
Все лето 1855 года Никитин проболел. Простудившись во время купанья, он получил горячку, за которой последовал скорбут. Часть этого лета он провел в имении бывшего директора воронежской гимназии П. И. Севостьянова, который любезно пригласил его к себе в надежде, что деревенский воздух лучше всего поможет его выздоровлению. Состояние Никитина в это время было очень тяжелое; болезнь довела его до того, что он не мог ходить и должен был постоянно оставаться в постели. “Тоска страшная… – пишет он Де-Пуле. – Быть может, эта тоска – ребячество, я не спорю; но выше моих сил бороться с нею, не видя надежды к лучшему. Впереди представляется мне картина: вижу самого себя медленно умирающего, с отгнившими членами, покрытого язвами, потому что такова моя болезнь”. Впрочем, к осени здоровье Никитина поправилось, и он мог войти в обычную колею жизни. Хозяйничанье на постоялом дворе сменялось литературными занятиями и посещением кружка знакомых. Никитин в это время любил устраивать у себя вечеринки, которые охотно посещали его друзья. Здесь, в его единственной и бедной комнатке, за чаем, велись оживленные беседы, много шумели и спорили. Обыкновенно на этих собраниях присутствовали Савва Евтихиевич, которого Никитин обязательно представлял каждому новому гостю: “Рекомендую вам – мой батенька!”
В 1857 году Второв оставил Воронеж. Он перешел на службу в Петербург, где занял пост вице-директора департамента в министерстве внутренних дел. С его отъездом воронежский кружок, душою которого он был, распался. Да и вообще время кружков уже миновало. Они сослужили большую службу умственному развитию нашего общества в тридцатых и сороковых годах. В этих интимных кружках, в которых сосредоточивались лучшие умственные силы, подготавливались и вырабатывались новые литературные и общественные понятия, обсуждались такие вопросы, о которых нельзя было в то время свободно рассуждать в печати. Конечно, среди кружков были и такие, которые вполне характеризовались репетиловским восклицанием: “Шумим, братец, шумим!” Но зато имена Станкевича, Белинского, Грановского, Аксаковых, Киреевских и многих других навсегда останутся памятными в истории нашего просвещения… Однако время теоретических рассуждений и отвлеченных вопросов проходило, наступала новая пора, явились “новые птицы и новые песни”. Реформы императора Александра Николаевича призывали общество к живой практической деятельности, печать получила больше свободы и право голоса в таких делах, о которых прежде не смели громко говорить, появились новые люди и новые веяния… В такое время в кружках, по выражению одного их участника, сделалось тесно.
В жизни Никитина воронежский кружок играет важную роль. Он помог ему выйти на “дорогу новой жизни”, оказал ему нравственную поддержку, которая была так необходима для забитого и приниженного нуждой поэта-дворника, смутно чувствовавшего другое призвание, наконец, руководил его умственным развитием. Может быть, эта опека иногда тяготила Никитина – в кружках никогда не бывает полной свободы и авторитет больше, чем где-нибудь, играет роль, – может быть, некоторые из его новых друзей навязывали ему такие взгляды, которые были ему чужды, но во всяком случае Никитин многим обязан влиянию второвского кружка. Интересно, между прочим, посмотреть, как отразилась эта умственная опека друзей на поэме “Кулак”, которую Никитин написал в это время (издана она была в конце 1857 года). Эта поэма существует в двух редакциях: первая, по-видимому, написана более самостоятельно, вторая носит следы поправок и перемен, сделанных по советам друзей. Главное различие обеих редакций – в изображении Саши, дочери кулака: во второй (измененной) редакции это симпатичный и трогательный образ девушки, которая любит бедного столяра, но по принуждению деспота-отца выходит замуж за богатого купца, чахнет и медленно умирает в разлуке с милым. Но в первоначальной редакции Саша – это одна из тех пошлых натур, для которых “заветные мечты” —
Она легко забывает бедного столяра ради богатого Тараканова и счастлива своим мещанским счастьем, которое делает ее такой же бездушной эгоисткой, как и ее муж. Ее не трогает несчастье отца, который, унижаясь, просит в трудную минуту помощи у зятя: если Саша и ходатайствует перед мужем за отца, то только потому, что люди станут осуждать их, богатых, если они не окажут помощи бедному отцу. Нельзя не сознаться, что такой образ Саши ближе к жизненной правде, в сущности грубой и неутешительной, чем та идеализация героини, которой отдал предпочтение Никитин во второй редакции по советам друзей. Вопрос, что дороже: “тьма низких истин” или “нас возвышающий обман”, – по-видимому, в кружке Второва решался в пользу “возвышающего обмана”. Вообще вся эта поэма под влиянием кружка много раз подвергалась переделкам и изменениям, что наконец заставило Никитина воскликнуть в одном письме к Второву: “Покуда мне сомневаться и в “Кулаке”, и в самом себе!”
Разлука с Второвым была очень тяжела для Никитина, который платил глубокой привязанностью этому благородному человеку, игравшему роль доброго гения в его судьбе.
“Я не могу, – пишет он Второву, – начать моего письма к вам, как обыкновенно начинается большая часть писем: “Милостивый государь!”. Веет холодом от этого начала, и оно мне кажется странным после тех отношений, которые между нами существовали. Я готов вас назвать другом, братом, если позволите, но никак не “милостивым государем”… Признаться, я не могу похвалиться счастьем своих привязанностей: вы – третье лицо, которое я теряю, лицо для меня самое дорогое, потому что ни с кем другим я не был так откровенен, никого другого я так не любил. Силу этой привязанности я понял только теперь, сидя в четырех стенах, не зная, куда и выйти, хотя многие меня приглашают… Прохожу мимо вашей квартиры – она пуста. Не видно знакомых мне белых занавесок; вечером не горит огня в кабинете, где так часто я думал, читал, беседовал – словом, благодаря вашему дружескому, разумному вниманию находил средства забывать все дрязги моей домашней жизни. Как же мне не любить вас, как мне о вас не думать!”