Войдя, Сергей Федотыч окинул комнату быстрым взглядом и, обращаясь преимущественно к Василию Ивановичу, поинтересовался причинами вечернего переполоха.
— Моя дочь стала свидетелем задержания опасной банды, — со значением ответил Василий Иванович и приосанился. Произнесенная фраза понравилась ему самому: в ней было что-то театральное, а он как-никак был человек, театру не чуждый, хоть и играл в малозначительном оркестре на тубе.
— А я думал — уж не ночные ли какие визитеры, — буркнул Родионов, пряча руки в карманы старенькой домашней куртки. Пояснять он не стал, но все присутствующие и так поняли, какие именно визитеры имелись в виду.
— Нина, расскажи Сергею Федотычу, что там было, — попросил Василий Иванович. Но прежде чем Нина успела открыть рот, на пороге возникли новые лица. Пришла жена парикмахера Пряничникова, двадцатидвухлетняя красавица Ирина Сергеевна, выглядевшая лучше любой кинозвезды (включая и голливудских). Почти в полном составе явилось семейство Ломакиных, занимавшее две лучшие комнаты: папенька, после победы большевиков первым делом вступивший в партию, в расцвет НЭПа открывший свое дело, а после свертывания НЭПа превратившийся в образцового советского служащего; его дородная зобастая супруга, изнывающая от любопытства, и младший сын Евгений, вихрастый подросток с тонкой шеей. Пришла, на ходу поправляя папильотки, Таня Киселева. Работала Таня, можно сказать, в раю — продавала мороженое, но, как водится на этом свете, мечтала вырваться из рая ради получения места в ликеро-водочном магазине. Наконец, явился шестидесятилетний Аполлон Семиустов, который, знакомясь с новыми людьми, неизменно аттестовал себя: «писатель». Если вы думаете, что «Аполлон Семиустов» — псевдоним, то жестоко заблуждаетесь. В сущности, имя было единственным, что вызывало хоть какой-то интерес в этом немолодом, желчном, словоохотливом гражданине. Семиустов принадлежал к тем многочисленным людям, которые зачем-то пристают к литературе и первую половину жизни грозятся написать такой шедевр, что небесам станет жарко, а вторую половину жалуются на всевозможные обстоятельства, помешавшие появлению шедевра. Однако кое-чем Семиустов все-таки был знаменит. Однажды он оказался за одним столом с Чеховым, а в другой раз видел вблизи Льва Толстого. Человек, не посвященный в тонкости литературного мира, будет думать, что из таких любопытных, но не имеющих никакого значения пересечений судеб невозможно выжать ничего интересного — и ошибется. Семиустов построил всю свою жизнь, все свое благополучие на этих двух встречах. Он лез в ораторы везде, где говорили о Чехове и Толстом, он записывался во всевозможные комиссии, имеющие отношение к этим двум классикам, и всеми правдами и неправдами примазывался к юбилейным сборникам. Он писал статьи — множество статей об Антоне Павловиче, о Льве Николаевиче и себе, любимом. Он был склочен, самолюбив и смотрел на всех сверху вниз — точнее, почти на всех, потому что его добродушная, но крепко стоящая на земле супруга не давала ему слишком уж забываться. Узнав, что Нина почему-то вернулась домой гораздо позже обычного и в сопровождении агента из угрозыска, Семиустов возжаждал драмы — и теперь, насупившись, слушал Нинин рассказ о том, как прямо на ее глазах была задержана целая банда.
— Я слышал, большинство этих муровцев сами бывшие бандиты, — объявил писатель, как всегда громко и безапелляционно. Нина взглянула на него с недоумением.
— Конечно, — поддакнул Родионов, и в глазах его блеснули колючие огоньки. — Поэтому, если у вас что случится, не вздумайте к ним обращаться. Только хуже будет…
— Ах, я представляю, какого ужаса вы натерпелись, — с сочувствием сказала Нине мадам Ломакина. — Стрельба средь бела дня…