О, старый болван! Если бы я только знал, мог бы предвидеть, что сам, собственными руками, невольно, неумышленно толкал тогда моего знаменитого друга на сыскную авантюру такой марки, перед которой побледнели многие наши похождения! Но я не прозорливец, а поэтому усиленно поддерживал мое предложение прокатиться по великой реке Волге-матушке.
Мой друг охотно согласился.
— Да-да… Я чувствую, что надо отдохнуть.
— Дел ведь особенно важных сейчас нет?
— Нет-нет… Я могу сдать их помощнику и взять отпуск.
Мы условились о дне выезда.
Ах, эта дивная красавица Волга! Что может сравниться с ней по мощи, удали, по прелести ее именно широкого раздолья? Один восхитительный вид сменяется другим.
И виды эти не носят следов той противной «прилизанности», чем отличаются «очаровательные пейзажи ослепительного Запада», приводящие в восторг недоумков российской интеллигенции, оплевывающих все свое, родное, милое, близкое сердцу.
Вот горы Жигули. Те самые знаменитые Жигулевские горы, где пировал со своими удальцами Стенька Разин. Красивы они, страшны они своей стихийной силой.
Темной стеной стоят синие леса. Да какие леса! Темные, дремучие поволжские боры, с могучими елями в три обхвата, с соснами, верхушек которых не увидишь без того, чтоб шапка с головы не свалилась.
Поселки, села, маленькие городки сменяются все новыми и новыми.
Вот бурлаки идут бичевой. Далеко-далеко разносится по водному пространству их песнь, вернее, тот стон, про который Некрасов сказал, что этот стон у нас песней зовется:
И потом — припев-крик:
Это — баржа пошла, политая потом и кровью русских поильцев и кормильцев.
Мы плыли второй день.
Путилин чувствовал себя превосходно.
Вставали мы рано, выходили на палубу, где полной грудью вдыхали свежий утренний воздух.
Розоватая пелена — предвестник восхода солнца — окутывала красавицу-реку.
— Как хорошо! — вырывалось восторженно у Путилина.
— Чего лучше, — вторил я. — И знаешь, Иван Дмитриевич, что особенно хорошо?
— А именно?
— То, что никто вот не может сейчас явиться и сказать: «Ваше превосходительство, Иван Дмитриевич, на вас только вся надежда! Дело такое темное… только вы одни можете пролить свет на это загадочное убийство… исчезновение… Это вот действительно великолепно!»
Мой великий друг расхохотался.
— Честное слово, доктор, мои клиенты надоели тебе, кажется, гораздо более, чем мне!
— Не надоели, но пора ведь и честь знать. Насели на человека, а до его внутренней жизни, до его здоровья ровно никому нет дела. Вынь да положь! Это отличительно русская черта — не беречь своих талантов. И потому самое лучшее — хоть на время очутиться на нейтральной почве, на воде.
— Так что «на воде» я вне опасности от чьего-либо покушения на мою драгоценную особу?
— Я так думаю, — буркнул я.
— А… а разве ты забыл, что и на воде у меня разыгрывались сражения? Ты забыл про арест «претендента на Болгарский престол» — корнета Савина на пароходе между Константинополем и Бургасом?
Хотя, каюсь, я и был уличен моим славным другом, так сказать, пойман с поличным, но… попытался вывернуться.
— Так ведь это дело, Иван Дмитриевич, ты начал на суше, а окончил его только на шири водного пространства.
— Браво, доктор! Удачный ответ!
Налюбовавшись вдосталь прелестными видами, надышавшись чудным воздухом, мы спускались, обыкновенно, с палубы в большую общую столовую, где подкрепляли наши грешные телеса легким утренним завтраком, сдобренным стаканом-другим кофе.
Так было и на этот раз, с той только разницей, что мы спустились не вместе, Путилин что-то задержался на палубе.
Мое посрамление. полицеймейстер. Странная трагедия на пароходе
Лишь только я спустился с последней ступени лесенки, как столкнулся нос к носу с бравым полковником.
Он вежливо приложился к козырьку белой фуражки и задал мне вопрос:
— Простите, я имею честь говорить с доктором Z.?
Моему изумлению не было границ.
«Откуда он знает меня?»
— К вашим услугам, — ответил я.
— Позвольте представиться: рыбинский полицеймейстер, полковник Дворжецкий.
Слово «полицеймейстер» меня неприятно поразило. Сразу запахло чем-то криминальным.