Выбрать главу

В Москве в те годы часто происходили открытые диспуты о направлениях в искусстве и литературе. Шли жаркие споры между Мейерхольдом, Таировым, Луначарским. В залах Политехнического музея и в Колонном звучал зычный голос Маяковского. Мы, молодежь, были непременными посетителями всех диспутов, всех вечеров поэтов, театральных премьер и боксерских состязаний…

Кстати, любимым нашим боксером был Борис Васильевич Барнет – будущий кинорежиссер. На диспутах мы шумно реагировали, свистели и кричали. Мы отрицали все «старое» и восторженно принимали все «новое». Вместе с нашими руководителями мы требовали закрытия Большого театра. Кричали, что МХАТ революции не нужен, а Малый театр надо превратить в музей… Это была наша молодость, – было крайнее увлечение всем «левым», «громким», ни на что не похожим… С годами и зрелостью наши мнения во многом изменились, но время, в которое мы жили и учились в искусстве, воспитало во многих из нас революционный дух и дерзание. Оно воспитало в нас желание иметь свое отношение к происходящему, приучало не преклоняться перед авторитетами, ломать устаревшие традиции, искать новое…

Пролеткульт дал искусству немало ярких, талантливых людей. Назову лишь некоторых. Ю. Глизер, В. Янукова, М. Штраух, Г. Александров, А. Антонов, И. Клюквин, И. Кравчуновский, Б. Юрцев, да и сам Сергей Михайлович Эйзенштейн – это все люди, пришедшие в искусство из пролеткультовской школы.

После великолепного по своим цирковым аттракционам спектакля «На всякого мудреца довольно простоты», который имел необычайно шумный успех у части публики, пресса того времени писала так:

«…Текст Островского обработан Сергеем Третьяковым в духе политической сатиры. Действие перенесено в Париж, в среду русской эмиграции. Акробатика, клоунада, фокусы, тут же «Сильва», песенки Вертинского, фокстрот и кинематограф.

Недоумение вызывают назойливые остроты на темы: жо… мать твою… матерный… и т. п. Сцена с раздеванием до трико Мамаевой перед номером на шесте производит впечатление вполне «определенного порядка»…

…Вся инсценировка так определенно насыщена эротикой, что подчас кажется – все это и составляет основную задачу спектакля.

Акробатические номера достигают уровня хорошего цирка.

В целом все пестро, шумно, разнообразно, занятно, весело.

Но… когда вспомнишь, что на этом спектакле наклеен ярлык «Пролетарская культура», то веселье сменяется грустью…

Вся эта задорная буффонада, сплетенная из акробатики, Сильвы, Вертинского, фокстрота, щедро приправленная эротикой, скорее отражает свистопляс нэпа, его мятущуюся кинематографическую поверхность, чем глубинные процессы революции…»

После постановки этого спектакля в театре началось брожение, образовалась некая оппозиция, к которой принадлежал и я.

Нам надоело бесцельное акробатическое кувыркание. Вместо эксцентрики и формальных выкрутасов мы стали требовать, чтобы на сцене нашего театра были бы героика, романтика, реализм; нам хотелось играть какой-то иной репертуар…

Договорившись в принципе с руководством Пролеткульта о замене С. М. Эйзенштейна Е. Б. Вахтанговым, мы летом разъехались на каникулы. Но из-за «предательства» моего близкого друга, бывшего тоже в нашей «оппозиции», борьба за смену художественного руководителя не увенчалась успехом… Воспользовавшись нашим отъездом, а главное, неопытностью в таких «сложных дипломатических делах», нас перехитрили… В результате неудавшегося «путча» некоторые, в том числе и я, вынуждены были из Пролеткульта уйти.

Как политработник, состоящий на учете в ПУРе, я вернулся в армию и стал инструктором большого драматического кружка любителей при клубе Революционно-Военного Совета Армии. Здесь в содружестве с Мишей Померанцевым мы поставили два спектакля, которые были отмечены центральной прессой.

Однажды Лева Свердлин, встретив меня на каком-то очередном диспуте, сказал, что «Старик» (так именовала тогда театральная молодежь Всеволода Эмильевича Мейерхольда) зовет меня к себе.

– Что ты там делаешь, в этом клубе? – спросил Всеволод Эмильевич, когда я пришел к нему на Новинский бульвар.

– Ставлю… – робко ответил я.

– Чепуха! – сурово перебил он. – Тебе учиться надо. Приходи ко мне и учись…

Так я попал в ГЭКТЕМАС.

Здесь мне хочется, в меру своих сил, сказать несколько слов о нашем «Старике», Всеволоде Эмильевиче Мейерхольде. Говорят, что до революции он ездил на лихачах в своем собственном экипаже и ходил, как истый английский денди, с цилиндром на голове и моноклем в глазу. Когда же я впервые увидел его, на нем был серый дубленый полушубок, валеные, обшитые кожей сапоги, длинный полосатый шарф и красноармейская фуражка со звездой. Несмотря на такую обыкновенную для того времени одежду, он все равно выделялся чем-то особенным. В его фигуре было что-то странное, «гофманское», что на первых порах, пока мы не узнали его ближе, пугало нас. А когда он в своем вечно сером френче, с трубкой в зубах, стоял за кулисами сцены и узкими прищуренными глазами из-под сурово нависших бровей следил за ходом спектакля, многие актеры, и я в том числе, не выдерживали его взгляда и играли значительно хуже.