Вот и сейчас, глухой темной ночью, когда звезды на ясном черном небосводе горели особенно ярко, и от ноябрьских, почти зимних, морозов стреляли, лопались, вековые деревья, когда все словно съежилось от сибирской стужи, вдруг откуда-то издалека глухо и протяжно запел петух, ему тут же откликнулся другой, потом через несколько минут на том конце села, своим, только ему присущим голосом прокричал третий, — и пошло — поехало над притихшей, еще сладко спящей и видевшей сны деревней, заиграла сама жизнь ее обычной и вечной цепочкой: космос— природе, природа — животным, животные — друг другу и людям. И эту цепочку никому никогда не разорвать, она отработана тысячелетиями, и жить ей вечно.
И только закричал Красногрудый, как нежненько заблеяла коза Дарья, хрюкнула спросонья громадная, как ошкуренное толстое бревно, свинья, ей откликнулся ленивый, уже почти не ходивший, ждавший своего смертного часа кабан. Просыпалась природа во всем своем разнообразии, продолжалась жизнь, требуя к себе внимания и заботы.
И Настя встала, почти бесшумно, как много лет уже делала, накинула на себя нехитрую крестьянскую одежду, почти не ища ее в темноте, и хотела уже было выйти к скоту, но прислушалась. Мерно, однообразно и безразлично стучали висевшие на стене ходики, но хозяйка и без них знала время — петух еще ни разу не ошибся. Она прислушалась, потому что не слышала, как всегда, ровного дыхания мужа и даже вздрогнула, неожиданно услышав его голос:
— Ну что притаилась, могла бы и поспать еще часок, поди, не лето на дворе, — спокойно сказал Виктор.
— Тьфу, испугал как, аж сердце зашлось. Сам-то чего не спишь?
— Дак я вот думаю все.
— Больно ты много думать стал, а вот делаешь все не по разуму. Зачем Ваньку отпустил одного-то? — уже оправившись, ворчливым тоном заговорила Анастасия Макаровна. — Неближний свет мальчишка подался, что уж так приспичило, вот и учительница вчера который раз приходила?
— Сказал же, что иначе нельзя было! И чего ныть-то? Телеграмма была, письмо есть, все в порядке, скоро объявится. Я вот за другое думаю.
— За другое, за другое! А я вот за другое и думать не могу, коли дитяти рядом нету.
— Дитяти! — усмехнулся в темноте Виктор. — Этому «дитяти» скоро в армию. Уже в десятый пошёл!.. Да ты хоть лампу зажги, электричества еще до четырех не будет, дойка на ферме в пять.
Настя зажгла лампу, висевшую тут же на стене, возле ходиков, и тусклым светом осветилась ничем не примечательная комната. На стенах висело несколько рамок с фотографиями. Настя остановилась около одной, перекрестилась, сказав:
— Хоть бы родителей своих помянули, даже могилок нет. Когда лагерь развалился, трактором все сравняли, потом все деревянное сожгли.
— Ага, помянули, ты-то хоть знаешь, где твои похоронены. А я даже и этого не знаю, увезла меня тетка в эту глухомань, хорошо хоть до двенадцати лет выходила, а то давно бы и мои косточки сгнили где-нибудь. Вот к ее могилке и ходим, спасибо и на том, как говорят, «каждому свое». Феня рассказывала, что у меня два брата было и две сестры, одна самая старшая, другая после меня родилась. Так вот старший брат взял меньшую сестру и ушли они по селам просить, да так и сгинули, а меньший со старшей сестрой на нашей родине остался, вот так нас и разбросала жизнь и, видать, навсегда.
И Виктор как-то нехотя поднялся с постели, открыл дверку печки, сунул туда бумаги, щепок и чиркнул спичкой.
Анастасия стояла возле большого старого зеркала и расчесывала волосы. Большие, темные, они свисали ниже пояса, а когда она наклонялась, то доставали почти до колен.
Когда-то очень красивая, она и сейчас могла, кого хочешь заворожить, несмотря на свою нелегкую крестьянскую долю.
Виктор, подложив дров в печь, словно продолжая начатый разговор, сказал:
— А думаю я, знаешь о чем?
— О чем же? — как-то безразлично спросила Настя.