Выбрать главу

Тяжело погибать от голоду в глуши, забытым всеми, никому не нужным. Прошу Вас, дорогой Вик<ентий> Вик<ентьевич>, поищите возможность для нас приехать в Москву. Но не с чем подняться. Вызовите меня в Москву с женой, чтобы не платить за проезд — нечем платить, нечего взять в дорогу. Последний мой крик — спасите! В Москве у меня все же хоть гроши собрать можно, хоть кому-ниб<удь> запродам свои книги. Ведь у меня детских работ более 30 листов. Я совсем разбился физически, жена слабеет и кашляет. <…> Напишите, как и чем жив<ут> писатели в Москве. Вообще, об услов<иях> жизни. Я чувствую Вас, В<икентий> В<икентьевич> — Вы отзоветесь. Я сколько раз писал Треневу — помочь нам с Ценс<ким> — ни звука. Я отдам, я верну все эти куски и фунты, если начну работать. О, мне стыдно писать все это, проклятая беспомощность. В Алуште нечем заработать. Слабость, едва держу топор, задыхаюсь, когда рублю кусты и пни. <…> Буду ждать от Вас весточки, возможно <ли> проехать в Москву. Весной все-таки будут санаторные поезда, м<ожет> б<ыть>, с обратн<ым> поездом можно будет? А пешком не дойти[89].

Он очень надеялся найти в Москве работу, устроиться букинистом. Но выбраться в Москву оказалось тяжелой проблемой. Так, Горький сообщал Короленко о том, что вот уже третий месяц не может вывезти из Крыма как Шмелева, так и Тренева, Сергеева-Ценского, печатавшегося в «Русском богатстве» писателя А. Деренталя[90].

И все-таки в марте 1922 года Шмелевы возвратились в Москву. Физическое состояние было ужасным: писателя мучила постоянная лихорадка, слабело зрение. К тому же Шмелевых уплотнили. 27 марта 1922 года Иван Сергеевич сообщал Треневу о том, что его квартира напоминает конюшню, что он лишился пишущей машинки, что «библиотека разбита», что в его кабинете живут чужие — повар с женой, что на его кроватях спят «дикие студенты»[91], что в комнату мальчика вселился ветеринарный фельдшер, в квартире вонь, дым, сырость, каждый считает имущество Шмелевых своим, и на все это с грязных стен смотрят портреты классиков. В рассказе «На пеньках» (1924) есть такие строки: «Много разворовали, и оно разлетится по белу свету! И уже разлетается. Недавно на Бульварах я увидел мое… украденное, „изъятое“ — не помню. Но это — подлинное мое».

Москва была грязной, и в городской грязи Шмелев обнаружил движение новой жизни, о которой он в 1923 году, уже из Берлина, Бунину написал так: «Москва живет все же, шумит бумажными миллиардами, ворует, жрет, не глядит в завтрашний день, ни во что не верит и оголяется духовно. Жизнь шумного становища, ненужного и случайного. В России опять голод местами, а Москва живет, ездит машинами, зияет пустырями, сияет Кузнецким, Петровкой и Тверской, где цены не пугают <…> жадное хайло — новую буржуазию. „Нэп“ жиреет и ширится, бухнет, собирает золото про запас, блядлив и пуглив, и нахален, когда можно. Думаю, что радует глаза „товарищам“ и соблазняет»[92].

В Москве Шмелев завершил начатый еще в Алуште рассказ «Это было». Он дал ему подзаголовок «Рассказ странного человека». Шмелев возвратился ко времени Первой мировой войны и затем стремительно переместился в современность. Его безумный герой — участник трагического абсурда, мир в его воображении — сумасшедший дом. Если Ремизов во «Взвихрённой Руси» (1926), произведении о страшном искажении жизни после революции, писал, что именно война обеспощадила сердце человеческое, если С. Клычков в «Сахарном немце» (1925) сказал, что именно война обманула душу человеческую, то Шмелев показал: именно война уничтожила разум человеческий. В этом рассказе открылись новые грани таланта Шмелева. Так он раньше не писал. Если бы на титуле не было его фамилии, автором этого произведения можно было бы посчитать Л. Андреева. Александр Амфитеатров, в 1927 году написавший на «Это было» рецензию «Свирепые больные», сравнил этот рассказ Шмелева с «Записками сумасшедшего» Гоголя и «Палатой № 6» Чехова.

В экспрессионистской манере Шмелев рассказал о бессилии и одиночестве человека в страшном мире, об аберрациях человеческой мысли и бытия. В сюрреалистическом существовании людей, в их помраченном сознании смещены границы между нормальным и болезненным, между реальностью и бредом, между пространственными плоскостями. Все настолько странно, что и понять-то невозможно, это было — или этого не было. По-видимому, произошедшая со Шмелевым трагедия требовала новой манеры письма, в которой отразились и его душевные муки, и его мировоззренческий кризис.

вернуться

89

«Последний мой крик — спасите!». С. 186–187.

вернуться

90

Горький М. Неизданная переписка. С. 162.

вернуться

91

«Последний мой крик — спасите!». С. 174.

вернуться

92

Устами Буниных. Т. 2. С. 100.