Но страстность — и черта характера Шмелева, и источник его вдохновения. Есть страсть — есть текст, нет ее — и текст не задается, и по этому поводу Бальмонт заметил: «Шмелев производит на меня впечатление — в хорошем смысле — одержимого. Что-то глубоко его пронзило, и, пока он одержим этой пронзительностью, он находит сильные слова и образы. Но вот одержимость покидает его, и он становится мелководным, слова становятся ненужными и бесцветными. Отсутствует некий внутренний стержень»[174]. Шмелев и сам это понимал, Бредиус-Субботиной он высказал такую сентенцию: «Творят в искусстве лишь страстные — я. Как и в подвижничестве»[175].
Растерянность и подавленность, которые переживал Шмелев в Берлине, в Париже быстро оставили его. Его эмигрантская жизнь довольно быстро обрела смысл, и, поскольку он был человеком цельным, у него сформировался свой свод ценностей. Но это вовсе не означает, что его не мучили сомнения. Вдруг появлявшееся чувство бесцельности существования, бесстрастности бытия порождало тоску, которую он не мог скрыть и которую ему было трудно подавить без внешней помощи — без влияния книг, без писем единомышленников.
Порой, напротив, ему остро недоставало этой бесцельности бытия, его страстная душа ждала отдыха. Бальмонт в декабре 1926 года посвятил Шмелеву стихотворение «В преддверии», которое отправил ему по почте. Вскоре, однако, он засомневался, дошло ли оно до адресата, и в следующем письме к Шмелеву поспешил во всем обвинить почтальона. Один из образов бальмонтовского стихотворения — лесная синичка. Шмелев «синичку» получил и в декабре написал в ответ шуточную «трагическую идиллию» «Чудо Орфея, или Погибший почтальон»:
Но ностальгия по дням бесцельным не так уж характерна для Шмелева. Привычнее были горячность и целеустремленность. Он решил, что для русского интеллигента есть два достойных пути, и оба они отвечают гражданской позиции Шмелева. Об этом его рассказ «Чертов балаган» (1926). Один герой рассказа — покидающий Россию капитан, начальник сражавшегося в Крыму против новой власти отряда, другой — оставшийся в России профессор, не желающий способствовать духовному оскудению народа и страны даже ценой собственных унижений.
С 1923 года Шмелев состоял членом Русского национального комитета, которым руководил А. В. Карташев. Он включился в работу «Союза русских инвалидов». Как Бунин и Куприн, был почетным членом Общества русских студентов для изучения и упрочения славянской культуры. И хотя в минуты отчаяния он называл свою жизнь во Франции призрачной, его деятельность в эмигрантской среде была реальной. Он хлопотал о денежных пожертвованиях для воевавших в Первой мировой и в Гражданской войнах, на страницах журнала «Литература и жизнь» (1928, № 1) он призывал создать Зарубежный литературный фонд для оказания материальной помощи литераторам, для содействия страхованию их собственности, он участвовал в благотворительных изданиях.
У Шмелева были друзья, были идеологические противники и были враги. Не французы, которые относились к эмигрантам с сочувствием и не считали их «понаехавшими тут». Как писал Куприн, «прошел уже почти год, как я живу в Париже, присматриваюсь и прислушиваюсь и все-таки не нахожу того недоброжелательного отношения к русским ни в прессе, ни в публике, о котором предшествовала молва; думаю, его и вовсе нет»[177]: у рантье и лавочников хранятся бумаги русского займа, за Брест-Литовск винят не вообще русских, а большевиков, все интересуются судьбой русского государя и его семьи, с добром вспоминают об Александре III, парижская торговля на плаву за счет русских, и им предоставляют широкий кредит… Противников и врагов русские беженцы обретали в своей же среде. Поводом служили разногласия — политические и религиозные, а также литературные амбиции.
174
177