Выбрать главу

<…> Национальная идентичность Тургенева, которую Джеймс конструировал в критике 1870–1880-х гг., была, без сомнения, связана с опытом самоопределения и самопознания; в Тургеневе Джеймс мог увидеть и узнать собственную литературную судьбу – complex fate – судьбу космополита, в котором европейское и неевропейское могут меняться местами (сам Джеймс в России до конца XIX в. считался английским писателем). Тургенев помещается Джеймсом между Европой, Россией и Америкой или, точнее, между Европой, с одной стороны, Россией и Америкой как не-Европой, с другой. В то же время Европа, занимая предсказуемую срединную позицию как пространство культурного перевода и диалога, становится местом встречи Джеймса и Тургенева и в прямом, и в переносном смысле [УРАКОВА (I)].

Тургенев, воспринимавший американца как «очень милого, разумного и талантливого человека – с оттенком “tristesse” (англ., грусти)»[172], в процессе их личного общения сильно повлиял на представления Джеймса о форме построения литературного повествования, показав ему на примере собственных произведений, что в беллетристике характер важнее фабулы, ибо интересный характер – сам по себе сюжет. По воспоминаниям современников, в те годы американец «открыто провозглашает себя учеником Тургенева»[173]. В письме к одному своему американскому другу от 3 февраля 1876 г. Джеймс ссылаясь на слова Тургенева, рассказывает о его творческом методе:

На днях снова был у Тургенева (он написал мне очаровательную записку <…>, в которой сообщал, что все еще болен, и просил меня зайти). Я пошел и провел с ним весь, весьма дождливый, день. Вот уж кто amour d’homme <фр., милейший человек>. Говорил он, больше чем когда-либо прежде, о том, как пишет, и сказал, что никогда ничего и никого не придумывает. В его рассказах все начинается с какого-нибудь наблюденного им характера, хотя часто этот характер, давший толчок рассказу, может затем оказаться второстепенным персонажем. Более того, он сказал, что никогда не вкладывает ничего придуманного ни в героев, ни в обстоятельства. По его мнению весь интерес, вся поэзия, вся красота, все своеобычное и т. д. уже есть в тех людях и обстоятельствах – в тех, кого он наблюдал, – причем в значительно большей мере, нежели он может придумать, и что (качество, в котором он видит ограниченность своего таланта) черты слишком raffinè <фр., утонченные> слова и выражения слишком яркие или слишком закругленные вызывают у него инстинктивное mèfiance <фр., недоверие >; ему кажется, что они не могут быть верными, – а то, к чему он в конечном итоге стремится, – это верно передать индивидуальный тип человека. Короче, он в общем рассказал мне, как протекает его творческий процесс, и сделал это бесподобно тонко и совершенно откровенно… [ТLof HJ. V. 2. P. 26]

Следуя по стопам русского мэтра, опубликовавшего цикл «Таинственных повестей», о которых шла речь пойдет ниже, Джеймс возрождает в английской литературе жанр мистического рассказа о привидениях, придавая ему жуткую психологическую достоверность путём изощрённого, многословного и досконального пересказа ощущений «ненадёжного рассказчика». В таком ключе написана его знаменитая повесть «Поворот винта» (1898), по мотивам которой была создана опера Бенджамина Бриттена (1954).

В качестве критика и теоретика литературы Джеймс посвятил Ивану Тургеневу целый ряд статей. В них он утверждал в частности, что Тургенев-беллетрист, останется в мировой литературе уже только благодаря своему поразительному умению создавать и изображать человеческий характер сразу в двух направлениях одновременно: и как личность, очень индивидуальный, индивидуализированный феномен, и в то же время как тип, то есть нечто большее, выходящее за пределы личности.

Воспоминания, принадлежащие перу Генри Джеймса, занимают особое место в обширном мемуарном наследии свидетелей времени, писавших об И.С. Тургеневе, – см., например, [И.С.Т.-ВВСОВ]. Их первым русским публикатором[174] было подчеркнуто в предисловии, что они особо привлекают «своей задушевностью и тонкой художественной оценкой» [БАТУРИНСКИЙ]. Из цитируемых ниже фрагментов мемуарного очерка Генри Джеймса «Иван Тургенев»[175] явствует, что когда он, молодой американский литератор, познакомился с русским писателем, то увидел в нем не экзотический типаж представителя «славянской расы», обретающегося на литературной сцене Парижа, – тогдашней культурной столицы мира, а уникальную личность. Перед его «духовными очами»[176] предстал человек, который «обладает прекрасными благами как таковыми и практически действует ради прекрасного как такового», т. е. не только образом мыслей, но и всем своим поведением в быту реализует античный принцип «калогатии»[177], интегрированный в европейскую христианскую культуру. Выступая как носитель западноевропейской культурной традиции, Джеймс писал, что:

вернуться

172

См. письмо Тургенева своему английскому переводчику У. Рольстону [ТУР-ПССиП. Т. 12. Кн. 1. С. 63].

вернуться

173

Вестник Европы. 188. № 5. С. 322.

вернуться

174

Русский перевод с сокращениями был напечатан в журнале «Минувшие годы» (1908., № 8. С. 48–60), затем перепечатан в сборнике «Иностранная критика о Тургеневе» (изд. 2. СПб.: 1908. С. 131–141) и, уже в советское время, с некоторыми исправлениями в [И.С.Т.-ВВСОВ. Т. 2. С. 331–344).

вернуться

175

«Воспоминания о Тургеневе» был впервые опубликованы в январе 1884 г. в журнале «The Atlantic Monthly». 1884. V. LUI (January). № 315. Р. 42–55, затем в книге: «Partial Portraits by Henry James». London: Macmillan and Co, 1888. Русский перевод с сокращениями был напечатан в журнале «Минувшие годы». 1908. № 8. С. 48–60). Русский полный перевод воспоминаний впервые опубликован в [ДЖЕЙМС Г.].

вернуться

176

Можно полагать, что Г. Джеймс, воспитанный в семье теолога-сведеборгианца был особо настроен на волну «духовного зрения», ибо, говоря словами святителя Дмитрия Ростовского [СИМДР]: «Дело плотских очей видеть плотское и вещественное, духовных же – больше духовное». Г. Джеймс-старший был близок к кругу американских трансценденталистов, видевших в приближении к неиспорченной цивилизацией природе, в её интуитивном переживании и разгадывании её символических смыслов пути нравственного очищения и постижения, по выражению Ральфа Уолдо Эмерсона, сверхдуши.

вернуться

177

Калокагатия (греч. καλοκαγαθία, τὸ καλὸν κἀγαθо́ν) – термин античной этики (приблизительный перевод «нравственная красота»), составленный из двух прилагательных: καλо́ς (прекрасный) и ἀγαθо́ς (добрый). Один из важнейших терминов нравственного учения Сократа, который отождествляет понятия «прекрасное», «хорошее» и «полезное» (для души); соответственно, благом и красотой нетелесной души, если она существует правильно, оказывается добродетель (нравственное сознание). В платоновской Академии калокагатию определяли как «умение избирать наилучшее нравственное решение», – см. одноименную статью в [НФЭ].