— Но сейчас мы не просто так. Сейчас мы народ-победитель.
— Ну и что? Значит, болтать можно? — по-пьяному строго спросил Филиппыч. Он явно знал больше, чем можно было подумать. — Мы победили внешнего врага, Иванов, а сейчас победить надо врага внутреннего. Вот еще был такой писатель — Козырев, ты его точно не читал. У него в одной книжке русский революционер-подпольщик, усыпленный каким-то дурацким факиром еще в тринадцатом году, просыпается в Ленинграде аж в тысяча девятьсот пятидесятом! Представляешь? А там, в этом пятидесятом, все устроено на загляденье. Там нашим писателям не жизнь, а малина. Там каждая новая рукопись поступает не куда-нибудь, не к редактору тупому и надутому, а прямо в особый идеологический отдел, и умные специалисты умело перерабатывают ее, достигая кристальной чистоты.
— Цензура, что ли?
— Ну что у тебя за воображение, Иванов? Какая цензура? Особый отдел. Понял? Художественного направления. Цензура призвана уничтожать то, что находит вредным, а особый отдел, да еще художественного направления, исправляет. Чувствуешь разницу? Уничтожать и направлять. Чувствуешь? То есть там, в будущем, в девятьсот пятидесятом, ничего не будет запрещено.
— Да ну вас, — сказал Иванов. — На дворе уже сорок восьмой. Анекдоты.
— Анекдоты? Ты так думаешь? — покачал головой Филиппыч. — А вот работал у нас еще и такой писатель — Кремлев-Свен. Написал обычный рассказ про вполне обычного человека. Этот вполне обычный человек по фамилии Смагин шел по берегу и спас, как он думал, обычного тонущего. А спасенный оказался лицом значительным, может, даже наркомом. Вот Смагин и мечтает в рассказе, как его, вполне обычного человека, вызовут в Кремль, и Рыков с Калининым будут жать ему крепкую руку.
— Анекдот, — совсем помрачнел Иванов.
— А другой писатель, имя неважно, — сжал зубы Филиппыч, — призывал с топором и огнем на книги набрасываться. Все книги считал чистым злом. В коммунистическом своем сознании мечтал вооружить хороших людей бензином, спичками, топорами, чтобы кинулись они по библиотекам — крушить деревянные шкапы, жечь пыльную бумагу. Миллионы вредных книг, кому они нужны, сам подумай. Никто же их не читает. Они пыль копят. А тот, кто читает, тот вообще дурак. Мог бы пользу приносить, а сам теряет время, роется во всяких ветхих томах. Лучше упрячем все ненужное в спецхран, тиражи сожжем, там, где тонна книг на полках стояла, останется две-три тетрадки стенографических записей, высвободим время для полезной работы, среднюю человеческую жизнь увеличим в два — три раза. Ну подумай сам, Иванов! Зачем трудовому человеку читать про половую жизнь каких-то давно выведенных в расход дворян? «Ах, графиня падает на диван», — мрачно процедил Филиппыч. — Какая такая кровать при нашем-то быте?
Филиппыч продолжал говорить, но Иванов не слушал.
От водки ему полегчало, только дергала нервная боль левое веко.
Вспомнил, тетя Фрида рассказала про мальчика, который учился в одном классе с ее племянницей. Звали мальчишку Адольф. Фамилия то ли Захаров, то ли Захарченко, хорошая коренная фамилия, а вот имя — Адик. На уроках садился на первой парте прямо перед учителем, но это не спасало Адика от пулек, нарезанных из медной проволоки. Пущенная с резинки, накрученной между большим и указательным пальцами, такая пулька легко пробивала узкое, нежно просвечивающее ухо Адика-Адольфа. Ходил он всегда с рваными ушами, как слон. Конечно, время от времени учителя отбирали у пацанов резинки, но нас двести миллионов, всех не перевешаешь. В самых вопиющих случаях появлялся в классе директор школы — немногословный, седой, прихрамывающий на обе ноги. Он никогда не искал виновных. По какому-то непонятному принципу заставлял двух — трех (необязательно провинившихся) учеников вытягивать перед собой руки и от всей души лупил линейкой по вытянутым ладоням. По глазам было видно, что понимает: это не метод. Понимает, что за эту боль, за эти унижения все равно наваляют Адольфу-Адику…
16
А дома у порога стояли унты.
Настоящие северные меховые унты.
Рядом растоптанные валенки инвалида, сбитая кирзуха дворничихи, высокие свиные ботинки Француженки, даже сапожки Полины, Нижней Тунгуски, она, конечно, пришла. И еще ботинки незнакомые — из свиной кожи. Точно, вон незнакомый парень с фотоаппаратом, с треногой. Позвали, наверное. Или из газеты прислали. И обувь сама, как люди, весело сгрудилась у порога, а из кухни несло голосами, папиросным дымом, густо, как зверь, порыкивал Полярник, восхищенно попискивала Полина.
Вот, подумал, какой сегодня необычный день.