Выбрать главу

Мужик отошел, вытащил опять платок, опять развязал узелок, вынул еще целковый и снова поднес уже оба потихоньку Иванову.

 — Ступай: ведь я тебе сказал, что просьба твоя будет исполнена; чего ж тебе еще! — сказал опять Иванов.

Мужик отошел и задумался.

 — Что ж, батюшка! Ведь это не то, чтобы тово: ведь это из уважения к милости вашей; за что же отказом обижать?

Но заметив, что Иванов начинал сердиться, он вышел, думая про него, что вот и хороший человек, а гордый: благодарности не принимает.

А между тем Иванов снова принялся писать и писал долго и скоро, весь погруженный в свое занятие, пока наконец не окончил бумаги; и тогда, бросив перо, он опустился к спинке кресла, вздохнул, как после тяжелого труда, закурил сигару и задумался. Его умное и выразительное лицо, так недавно еще озабоченное работой, теперь все было отдано мысли и отражало сильную внутреннюю тревогу... Да, Иванов переживал одну из тяжелых минут жизни.

Бывает известная, болезненная настроенность и раздражительность сильной души, когда вдруг помрачено одно из ее светлых верований, или хотя слабо поколеблено какое-нибудь пылкое убеждение. Тогда сомнение, как зимний воздух в недотворенную дверь, нахлынет на нее, и нет уже более для нее в эту минуту ни верований, ни убеждений. Все лучшее души и все ее заветные помыслы одеты этим тонким паром сомнения, а все жесткое и черное жизни так и встает перед очами, так и звучит в ушах грустным воплем. Это не раздражительность желчного человека, которого сердит и дурная погода, и худо свернутая сигара, и пошлое лицо первого встречного, это сомнение странника, давно идущего одной дорогой и спрашивающего себя, в ту ли сторону ведет она; это неверие факира, полжизни бодро стоящего перед идолами и начинающего в них подозревать деревянные истуканы.

Тяжело было Иванову, подавив внутреннюю тревогу и весь сонм разнородных мыслей, который кипел в голове его, сидеть за деловой бумагой да выслушивать и разбирать чужие просьбы; но едва ли не тяжелее стало ему, когда он отдался своим думам.

Догадается, вероятно, читатель, что вчерашний разговор Тамарина с Варенькой был главной причиной этой раздражительности Иванова; но ошибется тот, кто подумает, что любовь играла тут какую-нибудь роль. Нет! Иванов не был влюблен в Вареньку; но для него она олицетворяла бесхитростное, чистое существо, до которого жизнь коснулась одной только благотворной стороной, — существо, которое во всем видит одно добро, потому что само не испытало и никому не делало зла. И вдруг Тамарин, которому Иванов мало сочувствовал и потому уже, что видел в нем человека, преданного только свету, и по его натуре, которая была диаметрально противоположна его собственной, — вдруг этот светский господин при первой встрече говорит с Варенькой тоном вежливого пренебрежения, делает ей какие-то намеки на ее прошлое, почти смеется над ней, а она вместо того, чтобы остановить Тамарина и заставить его краснеть и извиниться, сама приходит в замешательство, как будто в ней потревожили старый укор, открыли пятно прошлого, которое она тщательно скрывала...

Иванов в свой век, как и всякий, многому верил и во многом ошибался; каждая ошибка служила ему уроком, каждый раз он с большей осторожностью доверялся новому выбору; но года и опытность не изгладили в нем душевной теплоты, не уменьшили в нем потребности привязанностей; он выбирал строже, доверялся реже, но, раз выбрав, отдавался охотно и доверчиво своему предмету, своему убеждению, и тем больнее была для него всякая новая ошибка. В настоящем случае Иванов не разочаровался в Вареньке: он не был так подозрителен, чтобы по одному намеку разом потерять к ней всю доверенность, и так строг и нетерпим, чтобы ставить в преступление всякий проступок. Но она теряла в его глазах свою чистоту: может быть, пятно было и невелико и невидно, да оно было. И раз, когда сомнение смутило его внутреннее спокойствие, на многое иначе взглянул Иванов своей встревоженной душой; много вопросов, как стая испуганных птиц, чутко дремлющих на ночлеге, поднялось и встрепенулось в глубине мысли, — и недоверчивым оком посмотрел он тогда на многое внутри и вне себя.

Да! Иванов переживал, может быть, благотворную, но трудную минуту.

Он был выведен из задумчивости приходом одного приятеля — молодого человека.

 — Здравствуй, Иванов, — сказал пришедший, — я к тебе по делу посоветоваться с тобой; да ты, кажется, сегодня в хандре?

 — Ничего! — отвечал Иванов, дружески пожав ему руку. — Хандра хандрой, а дело делом; что тебе?

Тут пришедший господин вынул какую-то бумагу, начал рассказывать дело и потом довольно долго толковал о нем с Ивановым.