Выбрать главу

Дельного Тамарин ничего не сделал, — он это знал, следовательно, тут ему и вспоминать было нечего... Жил он жизнью чувств, и стал он перебирать свои чувства.

Долго, задумавшись, сидел Тамарин, и пестрая вереница воспоминаний проходила перед ним. Но нерадостны были эти воспоминания. Другими, более строгими глазами смотрел он на них, и их ложные краски бледнели и спадали перед этим взглядом. И увидел он длинную цепь искусственных положений, обманов и насильственно и ложно возбужденных чувств. И от всех этих воспоминаний не осталось ни одного, от которого бы забилось его сердце, ни одного теплого, задушевного, над которым он мог бы сладко задуматься, которым мог бы согреть свое охолоделое чувство! А было бы что сохранить! Было бы что сберечь и затаить глубоко на сердце! Но холодно и без участия проходил он в свое время мимо этих чувств и гордо смотрел на них с высоты своего самолюбия.

И. вот пройдена молодость, подведен итог прошлому, и осталось от него ничто. И вот что он может показать другому поколению, — вот подножие его самолюбия. А перед ним еще полжизни, которую должен он прожить этим ничем. И тогда перед Тамариным, так охотно рядившимся и веровавшим в свои прежние страдания, явилось страдание истинное, страдание самолюбия, которому не на что опереться, обидное сознание в бессилии того, кто так много заставлял ожидать и обещал выполнить... Горькое, безвыходное страдание! И нарядиться-то нельзя в него, и нельзя его выставить напоказ и живописно драпироваться им!... Страдание, которое, как прореху на модном платье, надо прятать от постороннего глаза, потому что оно в состоянии возбудить не участие, а только обидное сожаление!...

Горько и невыносимо досадно было Тамарину. Хотел было он сам, в порыве досады, унижая свое самолюбие, убедить себя, что не мог он жить иначе, что не было ему дано сил на что-либо большее; но нет! Самое сознание настоящего положения, самая сила страдания говорили ему противное. Он не мог не анализировать свое прошлое и строго судить самого себя. Страшные, безвыходно тяжелые минуты переживал он. Было особенно одно мгновение — кризис страдания, когда все черные мысли разрослись до самого грозного размера. В это мгновение взгляд Тамарина упал на ящик с пистолетами, стоявший на столе, и приковался к нему. Но потом он оторвал от него глаза, провел рукою по бледному лбу, как будто желая смахнуть с него черные мысли... Много желчных и метко-злых слов пришло ему тогда на ум. Их только одни вынес он как результат всего прожитого. На свой собственный счет вырастил он и скопил их запас, и им обрадовался Тамарин, и, вооружившись ими, он остался жить...

Если вам случится встретить в обществе человека, никогда добродушно ничему не улыбающегося, — человека, который всякий успех, всякое полезное дело принимает холодно, который во всем старается подметить одну слабую сторону и беспощадно и метко смеется над нею, — человека, от которого не укроется смешное и который с наслаждением показывает его всем, злого языка которого боятся все нетвердо уверенные в себе, — всмотритесь в него: это переживший свое время Тамарин. Это Тамарин, которого мучит всякий дельный успех, потому что он напоминает ему его ничтожество. Это отживший Тамарин, которого нечего бояться, но о котором стоит пожалеть!

XII

Часу в девятом вечера большие открытые сани остановились у подъезда Имшиных. Иванов вышел из них и нашел Володю, Вареньку и детей всех за круглым чайным столом. Взглянув на дорожное платье Иванова, Варенька невольно побледнела: она не знала, что Иванов так скоро уезжает.

 — Вы уже едете? — спросила она его.

 — Да! — отвечал Иванов. — Я заехал к вам проститься.

И затем, в последний раз, он подсел к знакомому столу, за которым так часто и так отрадно беседовал с Варенькой. По-прежнему она угостила его чаем, но не по-прежнему шла их беседа.

Беседа, лучше сказать, вовсе не шла. Говорил большею частью Володя, да Иванов изредка старался поддерживать разговор. Варенька молчала. Было что то тяжелое и грустное тогда в этом кружке. Пустые слова и вопросы Володи как-то звучали одиноко и глухо. Не знаю, зачем и для кого говорил он их. У Вареньки и Иванова было много скопившегося на душе. Бог знает, были ли это теплые слова дружбы, запоздалые ли сожаления, или накопившиеся слезы. Они сами не сознавали этого, они были рады каждый, что не имели случая и времени высказаться друг другу. Им, может быть, было бы это еще тяжелее; но и теперь им было невыносимо, бессознательно тяжело... Их угрюмое молчание походило на затишье перед грозой. В воздухе темно и душно, нет ни солнца, ни туч, одна какая-то желтая знойная мгла, и все смолкнет, и все будто со страхом ждет чего-то неизвестного... вот, может быть, пахнет свежий ветерок и все разгонит, — может, вот сию минуту блеснет молния и страшный удар разразится над головою.