II
Мари Б***, которой мы оставим грациозное имя Марион, данное ей молодежью и напоминающее по созвучию целый ряд блистательных красавиц, в то время, когда ее застает наш рассказ, была одна. И над ее прелестной головкой прошли годы; но они в ней, как в Нинон, казалось, боялись разрушительно коснуться той прелести созданья, которую природа как будто творила с любовью артиста: Марион была хороша по-прежнему. Это не была строгая классическая красота, бросающаяся в глаза и возбуждающая удивление; при встрече она не поразила бы вас, но раз пристально взглянув, вам не хотелось бы отвести глаз от нее. Марион было лет двадцать шесть или семь; она была высока, стройна и как-то особенно легко сформирована. Темно-русые, почти черные волосы волнисто ложились на правильный овал лица. Черты этого лица и изгиб профиля были необыкновенно тонки и изящно отчетливы. Карие глаза, открытые и веселые, чудесно оживляли его. Но рот составлял ее лучшую прелесть. В складе и разрезе его губ была какая-то особенная доброта, а в общем такая грациозная и свободная подвижность, что, глядя на него, можно было, кажется, видеть, как вылетало из него каждое слово.
Маленькая комната, в которой сидела Марион, была комфортно и хорошо меблирована, хотя неизбежно носила печать провинции, где почти никогда не бывает полной гармонии, и с мебелью, выписанной из столицы, с артистическими вещицами современной роскоши красуется произведение домашнего столяра Антипа или подарок из вновь приезжающего двадцать лет кряду французского магазина Пентюхина.
Марион, как я сказал, была одна. Она сидела на этом кресле-диванчике, которое, кажется, называется помпадур, углубясь в мягкую выемку спинки и положив ноги на его триповую обивку. Перед ней на столе горела в пол-огня лампа под розовым колпаком, возле стояла недопитая чашка чаю, и развернутый роман лежал вверх корешком; закуренная папироса была брошена на серебряной пепельнице. По туалету и позе Марион можно было догадаться, что она откуда-то возвратилась утомленная и отдыхала. На ней было свободное и простенькое платье, легко перехваченное поясом, а сверху накинута какая то темная бархатная штучка в роде душегрейки; хорошенькая головка ее не была закинута, как у человека, мечтающего или наслаждающегося ленью, но легко наклонена, как у скучающего или усталого; плечи будто от холода немного сжаты; руки, сложенные одна в другую кистями, брошены, словно лишние, по стану.
В самом деле, Марион недавно воротилась с какого-то званого обеда. Но не обед этот утомил ее: она слишком свыклась и с бессонными ночами, и с танцами до упаду, и с невыносимыми раутами, чтобы уставать от них... Нет! Утомил ее внутренне однообразный и пустой ход жизни, устала она от этих немногих безмятежных годов, считаемых зимними веселостями, которые проносились над нею так легко, что не отметили своего следа ни одной морщинкой.
Если бы увидели Марион сегодня пышную и нарядную, как цветок ее букета, весело танцующую и блестящую на балу, если бы ее увидели завтра, ловко носящуюся в черной амазонке на кровном резвом коне, если бы ее увидели на рауте, свободно и игриво отвечающую направо и налево кружку лучшей молодежи, которая теснится и жужжит около нее, как черные, вечерние жуки на закате у зеленой опушки леса, — как насмешливо и злобно посмотрела бы на нее целая фаланга старых дев, молча вянущих в углу, и этих женщин, являющихся в торжественных костюмах на большие балы и сидящих на нем вдоль стен, в виде дурной лепной работы, весьма счастливых, если их поднимет какой-нибудь знакомый из своих, — с какой завистью и ожесточением закричали бы они: «Есть отчего утомиться и скучать этой Марион! Мы бы отдали половину нашей жизни, чтобы так же проскучать остальную"...
Да! Было отчего скучать и утомиться Марион! Потому что в ее прекрасное тело Бог вложил теплую и живую душу, не удовлетворяющуюся обыденной жизнью. Час за часом, день за днем, год за годом шли перед ней ровно, легко и пусто, как строй кордебалетных фигуранток. Не собиралась гроза над ее головой, не пробивал ее холодный дождь до костей, не шла она с замирающим сердцем по скользкой доске над пропастью: день ее был ясен, дорога ровна, а мелкая пыль порошила да порошила, тонким слоем все ложилась да ложилась на нее.
Марион была институтка. Она вышла из института живая и хорошенькая, весело и прямо взглянула на жизнь молодыми глазами и нашла, что надо сделать из нее роман. Ей предложили в спутники жизни Ивана Кузьмича: она согласилась безропотно, потому что ей очень хотелось быть дамой раньше всех подруг.