Он закончил институт и тут же, в июле, пока стояло переменчивое среднерусское тепло, сел на автобус, что шел в столицу. Матери Иван сказал, что едет посмотреть, но знал – не вернется. В голове его уже стало тесно от прочитанных книг, и он хотел жизни, про которую рассказывали черные строчки и которая не могла случиться в родном месте. Поэтому однажды утром Иван Петров уехал рейсовым автобусом в свое будущее. Его ждала другая, ясная жизнь, без тумана и всегдашней реки.
Он снял комнату в старой темной квартире, смотревшей на круглый, застроенный гаражами двор, куда его привел бурый от пьянства редкозубый мужчина, негромко выспрашивающий у вокзальных приезжих, нужно ли жилье. Иван спросил мужчину про деньги и почти сразу решил, что цена подходящая, однако стал торговаться еще по пути. Этому его научила жена директора клуба, с которой он разделил шесть часов унылой серой дороги до Москвы. Она сама предложила Ивану сесть рядом и, пока ехали, говорила без остановки, позволяя гладить свои по-летнему голые ноги под наброшенным на колени плащом.
– На первую цену не соглашайся, – советовала она. – Скажи, что дорого, и проси скинуть. Московским-то – им лишь бы урвать.
Иван кивал, пытаясь продвинуть ладонь выше под легкое щекочущее платье. Кристина его не останавливала, но и не помогала, держа ноги сдвинутыми начиная с середины бедра. Здесь ее кожа казалась горячее, чем у круглых уютных коленок. Она была старше Ивана лет на десять, и про нее в городе ходили разговоры. В конце пути она дала Ивану номер телефона родни мужа, у которой должна была остановиться, и попросила, когда будет звонить, сказать, что по поводу земельных участков. Иван пообещал и решил не звонить: он не хотел в новой жизни ничего старого, боясь, что оно принесет за собой туман.
2
Квартирой владела Татьяна Семеновна, калечная женщина с гладким лицом и ко всему привыкшими глазами навыкате. Она ходила с костылем и платила вокзальному пьянице за приведенных жильцов. Одна нога у нее была обута в специальный высокий ботинок и такая тонкая, что Иван не мог понять, как она не боится на ней стоять. Лет ей казалось не больше пятидесяти, и кроме нее в квартире жили еще один съемщик и теперь Иван.
Торговаться Татьяна Семеновна не стала; она сказала, что нужно платить назначенную цену, но согласилась взять деньги вперед не за месяц, а только за две недели. У Ивана ничего своего не было, и хозяйка дала ему постельное белье и два полотенца с условием, что Иван вернет обратно все постиранным, когда обзаведется своим. Иван согласился, пошел в свою комнату и стал смотреть из окна. Он был счастлив.
Каждое утро Иван уходил искать работу, а потом долго бродил по городу, вливаясь в московскую суету, непрестанность движения людей и транспорта, теряясь в бесконечности улиц и гулком неуюте дворов.
Он никогда не видел так много людей сразу, а столько машин, сколько Иван видел в Москве за один день, он не видел за всю жизнь. Он не мог представить, куда шли и ехали все эти люди, и хотел разгадать их жизни, чтобы быть как они. В уличных ларьках продавали еду, какую Иван никогда не ел, и ему хотелось все попробовать, но привезенных денег с каждым днем оставалось меньше и меньше, и потому он ограничивал себя знакомым питанием – пирожками.
Скоро Иван перестал покупать и пирожки, посчитав, что дешевле перетерпеть до дому, а вечером съесть яичницу с хлебом. Он поджаривал хлеб на подсолнечном масле, а потом заливал яйцами – выходило сытнее. Иван ел яичницу большой ложкой прямо со сковороды и думал о Москве.
Здесь, на кухне, ранней ночью четвертого дня он встретил своего соседа. До этого он его не видел: тот вставал поздно и все время проводил у себя в комнате, где стояла тревожная табачная тишина – словно там накурили и ушли.
Сосед был нерусский. Иван до того видел нерусских людей, но никогда с ними не разговаривал. Через город, где он вырос, ближе к лету проходили цыгане и, ничего не найдя, быстро исчезали, оставив в воздухе странное волнение, словно небольшой смерч. После них на улицах становилось теплее и все начинали говорить громче обычного. Пока Иван был маленький, мать не пускала его из дому, пугая, что цыгане украдут, уведут и заставят просить у прохожих. Иван верил, боялся и прятался в темную кладовку, где висели зимние вещи. Когда вырос, Иван начал ждать появления цыган вместе с медленно наступающим теплом, надеясь, что его выберут и уведут из этого города, от этой тишины, от стальной реки, от утреннего тумана, украдут подальше, все равно куда – в никуда. Он ходил за цыганами по маленькому площадному рынку и ждал, что его заметят. Цыгане торговались, ругали разложенный продуктовый товар и предлагали теткам помоложе краденые часы. Иван им был не нужен, и, взбудоражив город, они скоро уходили, словно короткий шумный летний дождь.
В Москве было много нерусских – везде, но их Иван не считал: в Москве все были чужими, как за границей. Москва была как длинное, бесконечное кино, и, как в кино, все казалось Ивану ненастоящим. Оттого и нерусские были не нерусскими, а московскими. Они держались свободно, никто на улицах не обращал на них внимания, и бродячие собаки не облаивали их больше, чем других. Несколько раз Иван видел настоящих негров и старался на них не смотреть; ему думалось, что, если он не будет их замечать, его примут за москвича: тех было видно сразу – они не глядели по сторонам.
Когда Иван первый раз увидел соседа, тот вышел на кухню вскипятить воду. Иван ел яичницу с хлебом и сначала ничего не сказал, даже не поздоровался: у него был набит рот. Он кивнул, продолжая жевать. Сосед – высокий, худой, с черно-седыми волосами до плеч – кивнул в ответ, набрал в чайник воды и поставил на огонь. Затем он вынул из подвесного облупленного шкафчика большую желтую кружку с синим ободком и насыпал туда толченой травы из принесенного с собою мешочка.
Кружку Иван знал: Татьяна Семеновна показала ее в первый же день и сказала:
– Эту не трогай: из нее Аскербай пьет.
Ивану было неудобно, что он ест со сковородки, стыдно: московские так, конечно, не ели. “Как деревенский, – подумал Иван. – Теперь будет обо мне думать”. Что сосед будет думать, Иван не знал, но стыдился и оттого ел быстрее. Затем он встал и, стараясь не глядеть в темные глаза Аскербая, прошел к раковине – мыть сковородку.
– Оставьте, – посоветовал тот. – Нужно замочить, утром лучше отойдет. Татьяна встает поздно, а вы рано уходите и успеете вымыть.
Аскербай говорил как русский – правильно и без южной протяжности. У него был глубокий интеллигентный голос, какие в Ивановом детстве были только у радиодикторов, и для своего голоса он казался слишком худым. Позже Иван заметил в его внешности много странного, будто Аскербая составили из нескольких разных людей: лицо длинное, тонкое, а губы мясистые, на вывороте. Он был высокий – выше Ивана, но с маленькими кистями рук. На левой от двух пальцев – указательного и безымянного – осталось по одному суставу, будто они съежились, стали меньше, и Аскербай сгибал остальные пальцы на этой руке, словно стараясь уравнять их в длине. Рука была не калечная, и Аскербай пользовался ею наравне с правой, просто два пальца были много короче других. Иван старался не смотреть на его левую руку, думая, что Аскербаю это неприятно.
Более же всего Ивана удивляли волосы Аскербая: на макушке они росли гладко, близко к черепу, а ниже, у плеч, вдруг начинали завиваться в кудри, складываться крупными пушистыми кольцами, и седины здесь было меньше, чем над ушами.
Через неделю Иван нашел работу. Он теперь уходил рано утром, успев выпить кружку растворимого кофе, один на большой пустой кухне, где стоял квадратный стол на четырех человек. Вечерами Иван возвращался пустой от долгого времени в закрытом подвальном помещении, где всегда горел дневной свет. Он спал теперь на собственном постельном белье и ездил на работу в метро, тесно сдвинутый другими утренними людьми, такой же, как они, и оттого гордый.