Вчера мы обедали с княгиней Невской, она развлекла нас пятью-шестью скандальными анекдотами о разных милых друзьях, по поводу ошибок или несчастий которых выражала бесконечное сожаление. Приходится верить, что она испытывает необычайный интерес к тому, о чем рассказывает, поскольку из всех, с кем я встречалась, у нее единственной страхи или треволнения относительно французского вторжения не вытеснили страсть покритиковать своих друзей. Впрочем, слабость эта присуща всем людям, и старый барон уверяет меня, что в России сплетничают гораздо меньше, чем во Франции или в Англии. Если это так, то подобная страсть, должно быть, главное, в чем самые утонченные люди и варвары походят друг на друга.
Мой Фредерик питает отвращение к клевете в ее любом виде и на любом уровне. Будучи сам открытым, бесхитростным и искренним, он, признавая с чрезвычайно обаятельной откровенностью свою собственную склонность ошибаться, к ошибкам других относится весьма снисходительно, хотя никогда не перестает со всей горячностью клеймить порок во имя добродетели.
Не смейся надо мною, Ульрика, вспомни, сколько я наслушалась твоих пылких речей в стародавние времена, пока смогла понять, что ты столь же восхищаешься Федеровичем, как и наш с тобой брат. Лучше уж скажи спасибо, что я в столь малой дозе выдаю тебе то, что занимает такое огромное место в моем собственном сердце.
Прощай! Поцелуй вашего милого крошку за меня; передай нашему почтенному Федеровичу, как мы любим его. Сердцем мы с ним и его делом. И не теряем надежды обнять его в Москве, так как, насколько нам известно, она окажется на его пути. Да хранит его Бог войны и да поддерживает тебя — вот самая горячая молитва твоей сочувствующей и любящей сестры
Ивановны.
Письмо II
От той же к той же
Москва, 30 июня
Могла ли я думать, моя любимая сестра, когда писала последнее письмо, что страхи, витающие вокруг меня, так скоро подтвердятся и этот страшный человек и его страшные прислужники на самом деле войдут в нашу страну и принесут ужасы войны в каждый дом. Всегда имея склонность видеть все с лучшей стороны и зная об ужасах подобных бедствий лишь по слухам, я воспринимала все это скорее ушами, нежели сердцем. Не зная горестей больших, чем недолгий гнев вспыльчивого папеньки или временное нерасположение любящей маменьки, я не понимала, что за грозные тучи сгущаются вокруг нас. И первая туча, разразившаяся грозой в эти дни, столь ошеломила меня, что я была просто не в состоянии побеседовать с твоим дорогим мужем во время его краткого и тревожного визита. Мне запомнилось лишь удивление, какое я испытала, увидев его таким счастливым. Теперь я знаю, что являли собою его храбрость и стойкость, и, вместо того чтобы завидовать его состоянию, я должна была стремиться подражать его примеру. Следовало бы вспомнить, что он только что расстался с любимой женой и нежно любимым ребенком и, тем не менее, приказал себе выглядеть не только спокойным, но и веселым — в то время как я, в слезах и в смятении, отвергала все утешения, которые только может даровать родительская забота, и впервые в своей жизни обнаружила, что рождена для общей со всем человечеством судьбы.
Но кто может порицать меня, Ульрика? Каково было вынести все это накануне того самого дня, когда мне предстояло соединиться с давно любимым мною человеком, которого не только я сама выбрала, но и которого так высоко оценили мои родители, что искренне одобрили мою любовь. Любовь к молодому человеку столь замечательного, столь высокого происхождения, так щедро наделенного природой и судьбой, что даже мой брат, сожалея о моем отказе его другу, вынужден был признать удачным выбор моего сердца и заявить, что испытывает к Фредерику братские чувства.
Но я должна сдерживать свои излияния. Мне следует лишь рассказать тебе о том, что сейчас у нас происходит. Теперь я уже в состоянии сделать это, поскольку наплакалась и успокоилась, и жуткая нескончаемая тревога, заполнившая мое сердце (и, конечно, сердца всех вокруг), быть может, найдет временное утешение за этим занятием.