Вот это-то кубло и начало сразу же раскидывать сеть интриг, — найдя полное понимание у лидеров Опричинины (про отца и сына Басмановых известно точно), которые, естественно, — как и боссы любой структуры, — невзлюбили митрополита, самим фактом своего присутствия связывавшего им руки. А Филипп не мог рассчитывать даже на поддержку «земских», обиженных на него из-за отказа горой встать на защиту челяднинцев. Он был совсем один, и не тот человек, чтобы создавать собственный клан для борьбы в кулуарах. Он мог опираться только на доверие царя, и не желал, по сути, ничего большего. Паче того, не собирался и делать что-либо для укрепления этого доверия. Только так можно, на мой взгляд, истолковать грустное: «Вижу готовящуюся мне кончину, но знаете ли, почему меня хотят изгнать отсюда и возбуждают против меня Царя? Потому что не льстил я перед ним… Впрочем, что бы то ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан Святительский»
Короче, он не защищался, а его били. И начали бить задолго до того, еще когда решалось, Филиппу или Пимену занять престол, о чем свидетельствует нелепая коллективная «об утолении его царского гнева на Филиппа», притом, что гнева не было и в помине, совсем наоборот. А уж потом колесо закрутилось вообще вовсю. Сперва по обычной методичке: царский духовник взял на себя функции «нашептывателя» и «явно и тайно носил речи неподобные Иоанну на Филиппа», обвиняя первоиерарха в связях с «земскими». Но не получилось, — царь потребовал хоть каких-то доказательств, а получив ответ «Ниже словеса некоторы, ниже темны роздумья», закрыл тему, — и мудаки пошли другим, более кривым, зато и надежным путем, целясь на смещение митрополита «внутренними» средствами.
Начался сбор компромата. На Соловки, где Филипп ранее был настоятелем, отправили что-то вроде неофициальнуй комиссии в составе уже помянутого Пафнутия Суздальского, архимандрита Феодосия (близкого к Пимену) и опричного князя Василия Темкина–Ростовского, водившего дружбу с Басмановыми, — и ничего удивительного, что «доказательства» нашлись. Трудно сказать, на что польстились или чего испугались «девять иноков», согласившиеся давать нужные показания, зато точно ведома цена участия в шоу игумена Паисия: он, ученик и любимец Филиппа, чье слово ценилось высоко, продал его важным гостям за твердое обещание епископского сана. А когда показания были подписаны, телега покатилась сама по себе: Пимен и прочие поставили вопрос о необходимости созыва Собора, состоявшегося в ноябре 1568 года и ставшего«позорнейшим из всех, какие только были на протяжении русской церковной истории».
Мероприятие, судя по всему, и впрямь было омерзительное. Даже Георгий Федотов, к Ивану беспощадный, признает, что «Святому исповеднику выпало испить всю чашу горечи: быть осужденным не произволом тирана, а собором русской церкви и оклеветанным своими духовными детьми». Недаром же вскоре после выяснилось, что протоколы «волей Божией утеряны», а в «Житии» о нем не сказано ни слова, и вся вина возложена на царя. Точно так же и Курбский вопит: «Кто слыхал зде, епископа от мирских судима и испытуема?», делая вид, что судила не церковь, а царь. Но факт есть факт: царь ни причем. Он, может быть, и хотел бы вмешаться, но строго соблюдал «соглашение» 1566 года о взаимном невмешательстве, да и единогласие иерархов не могло не смущать, поскольку уж что-что, а готовили шоу профессионалы высшего класса, и выглядело все, надо полагать, без сучка, без задоринки.
Конкретно известно мало. Заслушали выводы «комиссии», иноков, игумена Паисия. Выслушали обвинительную речь Пимена, явно целившего в следующие митрополиты. Единогласно утвердили, что в период «соловецкого служения» Филипп допускал «некие нестроения многие», хотя и не очень серьезные, но сану митрополита не соответствующие. И столь же единогласно (во что и кому это обошлось, остается только гадать) задрали руки «за» смещение Колычева и определение его «на покой» в престижный московский монастырь. О чем и доложили царю, а тот повелел выделять смещенному владыке из казны колоссальное по тем временам содержание «по четыре алтына в день». После чего, совершенно неожиданно, — просто внутренним распоряжением, и неведомо чьим, — место «покоя» поменяли на тверской Отрочий монастырь, куда старца, арестованного лично Басмановым–старшим, увезли под присмотром некоего Степана Кобылина, «пристава неблагодарна» из басмановской охраны. Ага, ага, того самого (впоследствии) «старца Симеон», чьи воспоминания много позже стали основой для написания «Жития».