Я слышала, как он сказал бригадиру:
— Люди и так понимают. Взвинчивать их не надо.
«Ответите головой...» Было похоже, что за голову свою он не боялся.
Нас, старшеклассников, начальник строительства выделял. Работа не прекращалась ни днем, ни ночью, а нам Ивашов негромко советовал:
— Пора домой. Хватит.
Я ни на миг не забывала о маме: как там она, па своем КП, без командующего, среди неумолкающих телефонов? Скучает, кроме всего прочего... И ждет конца войны, как начала незнакомого ей семейного счастья!
Вырваться в цех, даже на минуту, она не могла — и от этого ей, наверно, было труднее, чем нам. И голова Ивашова была ей гораздо дороже, чем всем остальным.
К воскресенью не успели закончить крышу. Но шестиколесные машины с оборудованием стали медленно как бы оторопев от любопытства, въезжать в цех.
— Надо было сколоть лед, — сказал бригадир. — Буксуют...
И направился к воротам, чтобы предупредить шоферов: «Осторожней!»
Ляля по привычке пошла за ним.
Все, кроме кровельщиков, работавших наверху, собрались встречать крытые шестиколесные грузовики. Никто не провозглашал лозунгов в честь нашей победы.
Я подошла к Ивашову.
— Почти успели, — сказал он. — Вот таким образом.
Одну из машин на льду занесло в сторону, она ткнулась бортом в стену.
Мне потом рассказали об этом. А в то мгновение я лишь увидела, как стена качнулась... Качнулась стена! И рухнула. «Раствор не схватывает, как надо...» Посыпались кирпичи.
— Люди... Там люди! — услышала я чей-то крик.
Ляли и бригадира не было. Все застыли... Стена накрыла их собой.
Погребла.
Ивашов тоже остался на месте. Только сорвал с головы ушанку. Как, каким образом мороз и снег проникли туда, под мех? Голова была белая.
Было сказано: еще полгода, годик... А прошло около четырех лет. Но так надо было сказать: мы жаждали обещания, что ужас не вечен.
И он кончился.
Мама открыла мне дверь. Квартира Ивашовых была убрана, и все было восстановлено, словно в музее, где когда-то жили дорогие всем люди. Или как в городе, залитом вулканической лавой, но потом обнаруженном и раскопанном... Все было точно, как прежде. Только окна мама не успела помыть и освободить от перечеркнувших их, неопрятно пожелтевших бумажных лент.
— Его еще нет?
— Звонил из министерства. Получено новое задание. Восстанавливать!..
— А ты здесь, в квартире, с этой задачей уже справилась? Вот тут, на столе, мы с Лялей и Машей разрисовывали стенгазету. Верней, это делала
Маша... Ты помнишь? Залезала с коленками на стул... — Мы перешли в кухню. — Ляля здесь готовила ужин нам и отцу. У этой самой плиты. А я ими обеими восторгалась. Больше ни на что не была способна.
— Сегодня не надо об этом, — попросила мама. — Сегодня праздник! Их лица будут всегда с нами. Вот видишь, я повесила, как обещала тебе, рядом с фотографией Ляли-старшей... Какая красавица!
Мама никогда никому не завидовала, кроме здоровых стариков: если кем-либо восторгалась, значит, человек заслужил.
В тот день и она постаралась быть привлекательной: утром умудрилась попасть к «дамскому мастеру», известному ей с довоенных времен. Надела, попросив разрешения, мою кофточку, которая молодила ее, и повязалась легкой, грозившей улететь, как воздушный шар, косынкой, потому что именно шея беспощадней всего выдает женский возраст.
— Соседка с первого этажа сказала, что мы приползли из эвакуации.
Знала бы она эту эвакуацию...
— Сегодня не надо об этом!
— Не надо, — согласилась я. И опять взглянула на портреты своих подруг.
— Возьми его рабочие карточки и тоже их отоварь. Я решила: праздник так праздник!
Разгрузив сумку, я помчалась опять в магазин... Постояла в очереди: всем хотелось отметить великий день.
А когда возвращалась, снова встретила женщину с таким лицом, будто она всю жизнь просидела в подвале. На левой щеке было круглое и выпуклое, словно сургучная печатка, пятно. В прошлый раз она, цепляясь за перила, поднималась из подвала — и пятна я не заметила. А тут уж точно вспомнила, что до войны она была почти молодой, белокурой и кто-то прозвал ее «миледи» из-за острого, недоброго взгляда, белокурых волос и отметины. Как и нашего бригадира, ее трудно было узнать...
— Еще отоварилась? — проскрипела она мне вдогонку. — Все из эвакуации поползли...
Я тем не менее продолжала жить отраженным светом: на этот раз светом грядущего события в маминой жизни.
— Вся сияет... Постыдилась бы! — еще раз докатилось до меня скрипучие колесо.
Ивашов уже вернулся домой.
— Только что объявили о победе. О нашей полной победе! — сообщила мне в коридоре нарядная мама.
Ивашов сидел возле стола, накрытого богато, как в мирное время.
Впрочем, время и стало мирным... Но я не до конца, не вполне осознала это. Окна еще были перечеркнуты пожелтевшими полосками, как знаками умножения.
— Объявлено. Победили... Будет салют. Вот таким образом! — сказал
Ивашов, стараясь быть только праздничным, точно и он слышал мамины слова: «Сегодня не надо об этом...»
— Внизу женщина... с родимым пятном сказала, что мы вернулись из эвакуации, — зачем-то сообщила я Ивашову. — Знаете, с первого этажа?
— Она живет в полуподвале, — поправил меня Ивашов. — Ее нельзя осуждать: сын и муж погибли на фронте.
Маша, Ляля и ее мама смотрели на меня со стены.
— Но мы победили! — продолжал Ивашов. — А раз так, я с этого часа... с этой минуты называю вас... тебя, Тамара, своей женой! Выпьем и за это, когда грянет салют. Вот таким образом.
Он поднялся и снова сел. Ожидая салюта, налил себе и нам с мамой.
«Все ее главные надежды сбылись!» — подумала я.
Вдруг за окном, за знаками умножения, оглушив нас взрывом, огромные деревья раскинули свои разноцветные ветви: красные, оранжевые, зеленые...
— Салют! — крикнула мама. — Сколько мы ждали его. Погаси свет...
Я погасила и стала считать залпы. Комната то озарялась, то погружалась во тьму. То озарялась, то погружалась...
Мама торжественно провозгласила:
— Выпьем за нашу победу стоя!
Мы с нею встали, подняли рюмки.
— Ваня! — обратилась она к Ивашову.
Он продолжал сидеть. Грянул последний залп. Ивашов не поднялся.
— Иван Прокофьевич... — еле слышно сказала я.
Мама подошла к нему в тишине, которая особенно ощущалась после салюта. Взяла его руку. Стала судорожно искать пульс. И не находила.
Стала искать на другой руке...
Я онемело поднялась и включила свет. Черные струи текли по маминому лицу, будто снова гарь надрывавшейся ТЭЦ перемешалась с дождем. Мама всю жизнь готовилась к этому дню и покрасила ресницы. Ей хотелось... ей очень хотелось быть в этот вечер красивой...
— Он всегда носил с собой нитроглицерин, — без всякой надежды в голосе прошептала мама.
Мы стали нервно, беспорядочно шарить по многочисленным карманам френча, отглаженного, словно вчера сшитого.
Нашли листок, вырванный из тетрадки...