Выбрать главу

гул низинный Еершин грузинских...

Может, мне Каландадзе кузина?

XVI

Ты прости мне, Грузия, что я твой подкидыш.

Я всю жизнь по глупости промолчал. Как примешь?

Бьется струйка горная в мою кровь равнинную.

Но о крови вспомним мы, только в грудь ранимые.

Вот зачем отец меня брал на ГЭС Ингури,

где гора молитвенна, как игумен.

Эта кровь невольная в моих темных жилах

вместо «вы» застольного «мы» произносила.

«Наши!» — говорю я, ощущая пульсом,

как мячи пульсируют в сетку ливерпульцам.

«Это наши пропасти, где мосты мизинцами,

это наши прописи рыцарства грузинского.

Может, есть отдельные короли редисе,

но делился витязь шкурою единственной

с Александром Сергеевичем, Борисом Леонидовичем,

тер щекой сердечною мокрые ланиты.

Вновь ночные фары — может, мои кровинки —

на горе рисуют полосы тигровые».

И какой-то тайною целомудренной

тянет сосны муромские к пицундовским.

XVII

Когда сердце устанет от тины

или жизнь моя станет трудней,

календарь на часах передвину

на тринадцать отвергнутых дней —

перейду из Пространстза во Время,

где Ока и тропинка над ней.

И тогда безымянный заложник

выйдет в сумерках на косогор,

как слепую белую лошадь,

он ведет за собою собор.

И, обнявши за белую шею,

что-то шепчет на их языке —

то, о чем рассказать не сумею.

А потом они скрылись к реке.

эпилог

Мой муромский мюрид, простимся, мой колодник!

Я обещал собор. Я выстрадал собор.

Меж теплой стороной и стороной холодной

сквозит в стене дыра пробитая тобой.

Я говорю с тобой из теплого собора.

Зачем второй раз жить? А первый раз зачем?

Лампадкой ты горишь в мозгу Золотарева,

в мозгу моих друзей, читателей поэм.

Любая жизнь — собор. В моей — живые башни.

Одну зову я «Ты», другую — «Родион»,

и безымянный звон над башней самой зряшной,

собор — не Пантеон.

Распущен мой собор на волю, за грибами.

Горюют, пьют, поют. Назначен в сердце сбор.

Одна из башенок мотор разогревает.

Все это мой собор.

Меньшую башенку экзаменатор топит.

По баллам недобор для нашенских сорбонн.

Но в сердце у нее тысячелетний опыт —

куда профессору!..

Все это мой собор.

Бродите по земле, собор нового типа!

Между собой моей вы связаны судьбой.

За счастье вас любить — великое спасибо.

И это мой собор.

Пускай летят в собор напрасные каменья.

Из праздных тех камней сработаем забор.

Живу я, как пою — пою я, как умею.

Свобода — мой собор.

Однажды ошибаются саперы.

Шумит любовью жизнь. Но не лови ворон.

Горят огни лампад вселенского собора

и без лампад огни в соборе, во втором.

АВТОАРХИВНЫЕ ЗАМЕТКИ К ПОЭМЕ

В 1959 году в стихотворении «Прадед», описывая

Полисадова, я наивно знал лишь нашу семейную легенду

о нем. Что я знал тогда?

Мать моя помнила мою прабабку, дочь Полисадова.

Та была смуглая, властная, темноокая, со следами высо-

когорной красоты.

«Прапрапрадед твой — Андрей Полисадов, — писала

мне мама, — был настоятелем одного из муромских мо-

настырей, какого, не помню. Бабушка говорила, что его

еще мальчиком привезли, как грузинского заложника,

затем, кажется, он воспитывался в кадетском корпусе,

а потом в семинарии. Когда дети Марии Андреевны при-

ехали в Киржач, все говорили: «Грузины приехали.,.»

Помню, как, шутливо пикируясь с отцом, мать называла

его «грузинский деспот».

Приехав в Муром, опрашивая людей, разыскивая

ускользающую нить, я чувствовал себя а'ля Андроников,

только речь шла не о ком-то чужом, пусть дорогом —

поэте ли, историческом персонаже, — а речь шла о тебе,

о твоем прошлом, о судьбе. Было кровное ощущение

истории. Мне везло. Оказалось, что собор, в котором

служил Полисадов, — ныне действующий.

В ограде я обнаружил чудом уцелевшее нелриме-

ченное никем надгробье, с оббитыми краями и обло-

манным завершением. На камне было имя Полисадова

и дата смерти. Странен был цвет этого розоватого Лаб-

радора со вкраплениями — «со слезой». Он всегда ме-

няет цвет. Я приходил к нему утром, в сумерках, в ясные

и ненастные дни, лунной ночью — цвет камня всегда был

иным. То был аметистовый, то отдавал в гранат, то был