Мне плевать, что гол король!
Голая богиня...
А за окнами стоят
талые осины
обнаженно, как талант,—
голая Россия!
И такая же одна
грохает тарелки
возле вечного огня
газовой горелки.
И мерцает из угла
в сигаретном дыме —
ах, актерская судьба! —
голая богиня.
НЕЧИСТАЯ СИЛА
В развалинах духа, где мысль победила,
спаси человека, нечистая сила —
народная вера цветка приворотного,
пречистая дева греха первородного.
Он звал парикмахерскую «Чародейка»,
глумился над чарами честолюбиво.
Нечистая сила, пойми человека,
оставь человека, нечистая сила'
В червовое лето, в пиковую зиму
ты в нем собеседника находила.
Сними одиночество и гордыню —
очисть человека, нечистая сила.
За чащи разор, и охоты за ведьмами,
за то, что сломал он горбатую сливу,—
прощеньем казни, возвращенным неведеньем,
оставь человека, нечистая сила!
Зачем ты его, поругателя родины,
безмозглая сила, опять полюбила —
рябиной к нему наклонясь
черноплодною,
как будто затмением
красной рябины?..
СМЕРТЬ ШУКШИНА
Хоронила Москва Шукшина,
хоронила художника, то есть
хоронила страна мужика
и активную совесть.
Он лежал под цветами на треть,
недоступный отныне.
Он свою удивленную смерть
предсказал всенародно в картине.
В каждом городе он лежал
на отвесных российских простынках.
Называлось не кинозал —
просто каждый пришел и простился.
Называется не экран,
если замертво падают наземь.
Если б Разина он сыграл,
это был бы сегодняшний Разин.
Он сегодняшним дням — как двойник.
Когда зябко курил он чинарик,
так же зябла, подняв воротник,
вся страна в поездах и на нарах.
Он хозяйственно понимал
край как дом — где березы и хвойники.
Занавесить бы черным Байкал,
словно зеркало в доме покойника.
Почему два великих поэта,
проповедники вечной любви,
не мигают, как два пистолета?
Рифмы дружат, а люди — увы...
Почему два великих народа
холодеют на грани войны,
под непрочным шатром кислорода?
Люди дружат, а страны — увы...
Две страны, две ладони тяжелые,
предназначенные любви,
обхватившие в ужасе голову
черт-те что натворившей Земли!
ОБМЕН
Не до муз этим летом кромешным.
В доме — смерти, одна за другой.
Занимаюсь квартирообменом,
чтобы съехались мама с сестрой.
Как последняя песня поэта,
едут женщины на грузовой,
две жилицы в посмертное лето —
мать с сестрой.
Мать снимает пушинки от шали,
и пушинки
летят
с пальтеца,
чтоб дорогу по ним отыскали
тени бабушки и отца.
И как эхо их нового адреса,
провожая заплаканный скарб,
вместо выехавшего августа
в наши судьбы въезжает сентябрь.
Не обменивайте квартиры!
Пощади, распорядок земной,
мою малую родину сирую —
мать с сестрой.
Обменяться бы — да поздновато!
на удел,
как они, без вины виноватых
и без счастья счастливых людей.
ПИЕТА МИКЕЛАНДЖЕЛО
Сколько было тьмы непониманья,
чтоб ладонь прибитая Христа
протянула нам для умыванья
пригорошни, полные стыда?
И опять на непроглядных водах
стоком оскверненного пруда
лилия хватается за воздух —
как ладонь прибитая Христа.
УЕЗДНАЯ ХРОНИКА
Мы с другом шли. За вывескою «Хлеб»
ущелье дуло, как депо судеб.
Нас обступал сиропный городок.
Мой друг хромал. И пузыри земли,
я уточнил бы — пузыри асфальта,—
нам попадаясь, клянчили на банку.
«Ты помнишь Анечку-официантку?»
Я помнил. Удивленная лазурь
ее меж подавальщиц отличала.
Носила косу, говорят, свою.
Когда б не глаз цыганские фиалки,
ее бы мог писать Венецианов.
Спешила к сыну с сумками, полна
такою темно-золотою силой,
что женщины при приближеньи Аньки
мужей хватали, как при крике: «Танки!»
Но иногда на зов: «Официантка!» —
она душою оцепеневала,
как бы иные слыша позывные,
и, встрепенувшись, шла: «Спешу! Спешу!»
Я помнил Анечку-официантку,
что не меня, а друга целовала
и в деревянном домике жила,
подругу вызывала, фарцевала.