— Не годится. Тощевато.
— Да я торопилась. Вам, поди, неколи ждать-то.
— Подожду. На, дописывай. Ночевать все равно к вам приеду. Пиши. Ну, пойдем, Леонтий. Будешь у меня за провожатого.
— А председатель сельсовета?
— И председатель. Оба пойдете. Сам же обо мне сказал — шишка.
И Федор Федорович вышел во двор. Аграфена Ивановна видела через щелястую сенную дверь, как он заглянул в хлев, потом потрогал плетень — прочно ли стоит, долго осматривал новый хлев и только уж потом пошел к машине. Усадив рядом с собой Леонтия Сидоровича, попросил:
— Заглянем к Николаю Ермиловичу.
— К дяде Коле? — удивился Леонтий Сидорович.
— Это для ребятишек он дядя Коля, а для нас с тобой Николай Ермилович Крутояров, в прошлом — боевой моряк, секретарь первой в вашем селе партячейки.
— Да, но…
— Никаких «но»! Обидели его ни за что ни про что. А старику цены нет. Говорят, и пить перестал. Его бы к делу какому пристроить… Пока что пенсию персональную ему выхлопотали. Пойдем сообщим о том, порадуем старого моряка. Вспомни меня: еще много хорошего увидят от него люди.
На шум мотора во двор выбежала Орина, жена дяди Коли, встревоженно выглянула из полуоткрытой калитки, увидела Знобина с Угрюмовым и успокоилась. Позвала:
— Миколай, кажись, к тебе.
Дядя Коля вышел из избы, приблизился к машине:
— Никак это вы, Федор Федорыч? А я, грешный, подумал: опять ваши мудрецы «деньгодельный» станок искать приехали.
— Они плохие искатели. Пришлось мне вот самому за тебя взяться. Приглашай в избу.
7
Новая, странная, непонятная жизнь, однажды ворохнувшаяся под сердцем, теперь давала о себе знать все чаще. Вот и сейчас Феня вздрогнула от глухого и вместе с тем острого толчка, впервые заговорила с ним, невидимым, но таким волнующе близким: «Что ты, миленький? Мамка ушибла, знать, тебя? Вот я ее за это!» «Мамкой» она назвала себя впервые и улыбнулась — это слово было привычным и простым до тех пор, пока не относилось к ней самой. И по какой-то необъяснимой связи мысль Фенина перекинулась не на Филиппа Ивановича, отца ее будущего ребенка, а на Авдея, которого давно уж не было в Завидове и которого она старательно избегала и даже не вышла из своей горенки, когда он хотел попрощаться с нею. Она сейчас же настойчиво заставила себя думать о муже.
«Где ты, мой хороший? Почему же ты так долго не отвечаешь на мое письмо? Можа, я дурное что сказала в нем, можа, обидное что? Ты уж прости меня…» Губы беззвучно шевелились, глаза тревожно светились в тумане, и вдруг Феня с ужасом поймала себя на том, что слова эти не вязались с тем, о чем она сейчас думала. Думала же она по-прежнему об Авдее, только о нем, и видела сейчас его, а Филиппа Ивановича никак не могла припомнить таким, какой он есть, и это было страшнее всего: Авдей стоял перед ней ясно, как живой, со всеми до единой черточками на его лице. И чтобы не думать о нем, Феня быстро достала из-под подушки письмо мужа и в который уже раз стала читать: «Феня, Ивушка ты моя, как же я люблю тебя, если б только ты знала! До сих пор не могу простить себе, что не сказал тебе про то, как нужно, ни разу не приласкал, как хотелось, а все дулся, как глупый индюк. Отсюда, издалека, ты для меня еще милее, моя любимая, хорошая, родная моя женушка!»
— Мам! — тихо позвала Феня.
Вошла мать.
— Ты что?
— Приляг со мной. Чтой-то мне зябко, мам…
Аграфена Ивановна удивилась:
— Ты что, ай маленькая?
— Ну, иди. Я так… — И, когда мать вышла, вспомнила: — Газету не принесли, мам?
— Како там! Он, нечистый его побери, в неделю один только раз приносит почту-то, — отозвалась Аграфена Ивановна из другой комнаты.
Тот, которого должен был бы прибрать к рукам «нечистый», почтальон Максим Паклёников, действительно не утруждал себя ежедневным разносом писем и газет: скапливал их за всю неделю и только потом оставлял, точно подкидыша нерадивая мать, у калиток или сенных дверей завидовцев. Прежде такое положение вещей не очень-то огорчало Феню, но теперь она по-настоящему разгневалась:
— Ну зачем держат такого! Самого ленивого мужика поставили почтальоном. Любая девчонка лучше бы его справилась. Живем, как бирюки, не знаем, что на белом свете творится.
Сказать по-честному, раньше не так уж сильно волновали Феню дела на белом свете, но с началом войны в Испании, и особенно после того, как Филипп Иванович отправился в свою загадочную командировку — а Феня, чай, не дурочка, не маленькая, чтобы не понять, какая это командировка, — она с нетерпением стала ждать почту. Писем не было, и она с жадностью набрасывалась на газеты. Теперь Феня и сама готова уж была поехать в Интернациональную бригаду, сражаться с фашистами. «А можа, и вправду написать заявление? Взяли же моего Филиппа. А я рази не человек? Там же много женщин воюет!» Как далеко зашла б она в мыслях своих, неизвестно, но сильный, напористый толчок повторился, заставил вспомнить о ее состоянии, и Феня тихо и горько улыбнулась: «Тоже мне вояка! Нет уж, миленькая, будь дома и готовь вон зыбку!»