Именно таковыми были Епифан и Тимофей, по-уличному Пишка и Тишка, два средних лет приятеля, о которых принято говорить, что их водой не разольешь. Ни по внешним данным, ни по характеру они ничем не походили друг на друга, Епифан достаточно высок, остер на глаз и хитрющ, в озорную свою словесную сеть мог запутать кого угодно, да так, что и не выпутаешься; относительно нравственных устоев имел понятие самое смутное, он полагал недозволенным лишь то, что создавало для него какие-никакие неудобства, в дружбе оказывался не столь надежен, чтобы на него можно было вполне положиться. Тимофей, на долю которого выпадало больше всего от беспощадных Епифановых насмешек, напрочно привязался к Пишке какими-то невидимыми путами. Был он мал ростом, тощ и носат, к тому же стыдлив до чрезвычайности: без помощи Пишки, без его энергичного содействия он бы так, наверное, и не решился подойти ни к одной завидовской молодице.
Однажды, подвыпив, Тимофей совершенно серьезно попросил своего дружка:
— Ты вот что, Пишка, ты уговорил бы Маньку Прохорову, а я б с ней того…
Это удивило даже Пишку.
— Ну и гусь! Видал его? Нашел дурака! Ежели я уговорю Маньку, так я сам и…
— Не-е, — по-прежнему серьезно возразил Тишка. — Ты на уговоры только и мастер, а на другое…
Чем кончились для Тишки те переговоры, неизвестно. Теперь и он, и его дружок давно оженились, о поразительном Тишкином предложении вспоминали редко — так, для смеха, для того, чтобы потешить, повеселить завидовских мужиков.
Пишка и Тишка явились на свадьбу с некоторым опозданием. Как всякие люди, предпочитающие угостить себя за чужой счет, они были великие психологи. Приди, скажем, они сюда со всеми вместе — глядишь, получили бы от ворот поворот, потому что голова хозяина в ту пору еще трезва и, стало быть, хорошо помнит, кто приглашен, а кто нет. Пишка и Тишка по опыту знали, что приходить надо часом позже, когда гости успеют пропустить несколько рюмок, по их душам разольется некая благость, когда гулянье наберет силу, забушует, заклокочет, завихрится по-сумасшедшему, когда напрочно и начисто забывается не только о том, по какому поводу гулянье началось, но и про то, кто тут сват, кто брат, а кто пришей-пристебай. Вот тогда и тебя, как щепку в водовороте, подхватит, завертит вместе со всеми и увлечет в пучину ничем уже не остановимого веселья.
Помнили Пишка с Тишкой и о том, что задерживаться с приходом на гулянье слишком долго тоже нельзя: не ровен час, опередят другие, также хорошо усвоившие подобный образ действий. Таких, к великой досаде Пишки и Тишки, развелось немало в Завидове. Однако наши дружки упредили всех своих конкурентов, оставили их толкаться где-то там в сенях и ждать, когда и про них вспомнит Леонтий Сидорович, а сами восседали хоть и не за красным, но все-таки за столом и на равных правах со зваными гостями. Не наделенные и в малой степени певческим даром, они восполняли этот свой недостаток превеликим усердием — орали «Хаз-Булата удалого» так, что стекла вздрагивали, а дежурившие за окнами бабы испуганно осеняли себя крестным знамением, истово шепча: «Господи, помилуй! Что это с ними! Режут, что ли, там их, окаянных?»
— Ты што ж, Кузьма Митрич, думал купить Архипа Колымагу? — В особо торжественную и патетическую минуту при исполнении служебного своего долга лесник называл себя в третьем лице. — Поднес лампадку да и решил: готов, мол, Архип Архипыч, в моих теперя руках. Так, што ли? Шалишь, брат! Лампадка лампадкой, а лес-то государственный. А я-то, дуралей, думал, што ты меня так, по-дружески, угощаешь. А ты… Ну вот что, Кузьма Митрич, чтобы в последний раз. Не то прокурору дело передам. Ясно? Ну а топоришко-то заберу у тебя на всякий случай…
За свое коварство Колымага едва не поплатился жизнью. Несколько парней из соседней деревни Кологривовки, в дома которой лесник тоже был вхож, сговорились, однажды зимней ночью подстерегли его на дороге, возле реки. Накинули на голову мешок и поволокли к заготовленной загодя проруби. И утопили бы, и концов бы никто не нашел, да везучим, видать, родился Архип: кто-то ехал по дороге и спугнул парней, так и не исполнили они своего страшного намерения. Впрочем, они могли надеяться, что проученный хотя бы таким образом Колымага станет помягче, покладистей, вспомнит наконец, что на иные дела ему лучше глядеть сквозь пальцы. Однако результат получился прямо противоположный: Колымага еще больше ожесточился и теперь уж совсем напоминал тургеневского Бирюка, с той лишь существенной разницей, что охранял не барский, а государственный лес как народное достояние и в обычной жизни был в общем-то весьма общительным человеком. От приглашений в гости не отказывался, потому как никого не хотел обидеть — в том, что его отказ во всех случаях равнозначен кровной обиде, Колымага был убежден несокрушимо. И потому чужая «чарочка-каток» катилась в его поместительный «роток» бойко и свободно, не смущая совести. Люди хотят, чтобы он приходил, он и приходит — чего ж тут совеститься?