Выбрать главу

Сам Барсук старался как мог, разыгрывая роль гостеприимного хозяина. Рэт явно превзошел самого себя, стараясь растормошить гостей, чтобы те надолго запомнили непринужденную и веселую обстановку вечера. Вежливость и обходительность Крота, проявленные по отношению к самым грубым и невоспитанным ласкам, в другой ситуации растопили бы лед напряженности и заставили бы всех веселиться от души, забыв обо всем.

В любой другой раз, но не в этот. Какая-то мрачная торжественность навалилась на собравшуюся у Барсука компанию, и никому не удавалось сбросить или хотя бы отодвинуть ее. Несмотря на то что кролики-кулинары превзошли сами себя, готовя угощение, несмотря на шикарные горячие и холодные напитки, чаи, морсы, настойки и наливки, сваренные и принесенные горностаями, несмотря на общее пылкое желание от души повеселиться — все шло как-то не так.

Улыбки выглядели натянутыми, смех походил на карканье, шутки оказывались донельзя неуместными — ничто не могло спасти увядающую на глазах вечеринку.

— Что будем делать? — шепотом спросил Крота Рэт. — Обстановка…

— …хуже некуда, — кивнул Крот. — Боюсь, репутация Барсука будет к утру, если не к сегодняшнему вечеру, здорово подмочена.

— Это точно. Даже не знаю, что и делать, как поднять всем настроение.

— А ничего и не получится, — печально сказал Крот. — То, что плохо, не может быть хорошо, а «не так» не станет вдруг «так, как нужно».

Рэт посмотрел на друга с удивлением: нечасто Крот выдавал такие мрачные тирады. К тому же сам Рэт представлял себе мир совсем по-иному. С его точки зрения, как раз то, что было плохо, можно и нужно было переделывать в «хорошо».

Словно прочитав мысли Водяной Крысы, Крот покачал головой:

— Только не сейчас, Рэтти. Ничего не получится. Ты ведь понимаешь, что сейчас «не так». Нам не хватает Тоуда. Всем до единого. И тут мы бессильны что-либо исправить. А ведь дело только в этом, ты согласен?

Рэт долго-долго молчал, прежде чем ответить:

— Да, старина. Боюсь, ты прав.

* * *

Не тоска и уныние, а что-то более тяжелое и давящее, чем отчаяние, душило в тот же вечер другое живое существо. Единственное создание, оставшееся в тот вечер в одиночестве, единственное, не одаренное приглашением на какой-либо «чай», «ужин» или «банкет» — ни у Барсука, ни у ласок с горностаями или хотя бы у кроликов.

Все, что оставалось одинокому бродяге, — это молча бродить по темным Берегам Реки, по опушке Дремучего Леса и Ивовым Рощам, заглядывая тайком в освещенные окна и горько сожалея о том, что сам он не может принять участие в общем веселье. Этим несчастным был не кто иной, как Тоуд. Накануне вечером он вернулся в родные места. Вернулся тайно, сторонясь оживленных тропинок и полян. Он хоронился по оврагам и низинам, отсиживался между корнями и в дуплах и даже провел несколько часов — сидя на корточках под мостом — в ожидании, когда над его головой перестанут сновать туда-сюда озабоченные последними предпраздничными хлопотами обитатели реки и леса.

Много недель провел он в пути, много холодных недель шел он домой, ночуя под открытым небом, под прикрытием колючек живых изгородей или прячась от ветра за корнями деревьев. И вот сейчас, оказавшись наконец почти дома, он все так же встречал ночь в холоде, без крыши над головой и — один, в компании лишь холодных звезд да только что взошедшей луны.

К этому времени Тоуд уже уверил себя в том, что никакой он не мистер Тоуд, не Тоуд-герой или пусть даже преступник. Он смирился с тем, что он всего лишь Жаба, нет, даже просто жаба (с маленькой буквы) — обыкновенная, безымянная и ничем не примечательная.

И дело было не в потере летательной машины, не в невозможности выкинуть что-нибудь этакое, даже не в шрамах, ссадинах и болячках, покрывавших его тело. Нет, причина тоски и самоуничижения Тоуда крылась в другом: он осознал, как предательски нечестно поступил он со своими друзьями.

— Крот, Рэтти, Барсук… — шепотом повторял он знакомые имена с первого дня дороги из Города домой. — Ну почему, почему я не понимал, как они достойны и добры? Добрее и достойнее, чем когда-либо был или мог быть я. Ну почему меня так привлекали скоростные машины, почему я так жаждал внимания других, когда прямо передо мной были самые лучшие друзья и зрители, умевшие но достоинству оценить меня и любые мои скромные достижения и успехи. Мне были дарованы дружба, братство, верность. А я — я отвечал на это потребительством, обманом, презрением. Меня заботило только впечатление, производимое на окружающих Я… я…

Тоуд давно уже был в таком настроении, с тоской и печалью обдумывая свою жизнь. Вывод, к которому он пришел после нелегких раздумий, был для него неутешителен:

— Слишком поздно пытаться что-то исправить, чем-то искупить вину! После всего, что я сделал, после того, как я всех их обманул, бросил, оскорбил и предал, что я получил в ответ? Письмо Барсука, его обращение в мою защиту, которое спасло мне жизнь! Нет, я этого не вынесу! Я не могу больше думать об этом, чувствовать этот невыносимый груз неискупленной и неискупаемой вины.

Честно говоря, домой Тоуд вернулся только потому, что понял: больше идти ему некуда. Побродив по окрестностям Города, он по-новому ощутил на своей шкуре, что такое бремя известности. Его узнавали повсюду: порой — как хулигана и воришку (что его совсем не радовало), порой — как героя-аэронавта (что было еще больней для его проснувшейся и ожившей совести). Он твердо понял, чего хотел бы больше всего на свете: теплого, приятельского отношения тех, с кем он был давным-давно знаком. Тех, кто жил рядом с Тоуд-Холлом.

Вот сюда-то, к родным ивам, к своему Тоуд-Холлу, и пришел он в конце концов.

Тоуд специально подгадал момент возвращения так, чтобы вечерние сумерки уже достаточно надежно прятали его силуэт среди теней и шелестящих на ветру ивовых веток, но при этом оставляли достаточно света, чтобы разглядеть усадьбу и дом. Разумеется, полуразрушенный Тоуд-Холл производил мрачное впечатление. Еще мрачнее он выглядел в сумерках. Ночью же, освещаемый изнутри единственной свечой (это было все, на что решился Тоуд, боявшийся привлечь к себе внимание), он выглядел просто-напросто древними руинами.

Выглядывая из мансардных окон, высовываясь в дыры в покатой черепичной кровле, Тоуд с дрожью в сердце обозревал такой знакомый, такой милый его сердцу пейзаж: реку под усыпанным звездами небом, заливные луга, полоску ивовых зарослей, темную громаду Дремучего Леса…

Там, там повсюду были раскиданы в укромных уголках дома его друзей — уютные, теплые, полные света, приятных запахов с кухонь, излучающие приветливость, радость и добродушие. Дома друзей — друзей, обратиться к которым у Тоуда не хватало духу, друзей, увидеть которых ему скорее всего уже никогда не доведется.

Если бы кто-нибудь увидел морду Тоуда в этот поздний час, сей невольный зритель наверняка был бы потрясен тем, как трогательно и трагично выглядел хозяин Тоуд-Холла, осматривая то, что уже никогда не будет его домом, где он никогда снова не станет полноправным обитателем.

«Переночую здесь, может быть, побуду денек-другой. Просто в память о прошлом, — решил Тоуд. — А потом — в путь, в долгий, бесконечный путь. Я стану бездомным бродягой, оставив позади, в прошлой жизни, все свое тщеславие, все амбиции и все то хорошее, что я не сумел оценить и сохранить. Я посвящу свою жизнь поискам внутреннего согласия, умения находить радость в малом — в общем, всего того, что я так бездарно и бездумно отбрасывал. Ни памяти не сохранится обо мне, ни имени — ни доброго, ни худого. Я стану просто жабой, безымянной, не известной никому жабой».

Погруженный в эти печальные мысли, принимая столь серьезное, нелегкое решение, Тоуд сам не заметил, как уснул, забыв погасить свечу. Этот-то огонек и заметил в одном из окон Тоуд-Холла кто-то из молодых горностаев. Именно о нем и доложили Водяной Крысе накануне почетного чаепития.