— Славное рассуждение!
— Да уж какое есть! Вышла бы по молодости замуж — всё повеселее бы жизнь пошла. Сватался один — из дьяконов. Батюшка говорит: «Ну что ты за нашего брата церковного пойдёшь? Весь век от советской власти будешь муки принимать, а то ещё и в Сибирь вслед за мужем угодишь! Ходи уж так!» Вот: за комсомольца нельзя, потому что комсомолец, за дьякона нельзя, потому что дьякон. Ладно. Прожила и без того.
— Послушная ты была дочь.
— А как ещё?.. По-другому не воспитаны. Попробуй-ка, ослушайся… Хотела из дома раз сбежать…
— К кому?
— Да ни к кому. Так, вообще. Вещи только собрала, — и тут батюшка болеть надумал! Как его бросишь? А вскоре и война началась…
— Петровна, а ты понимаешь, что сейчас с тобой происходит? Ты же молодеешь, скоро совсем девчонкой станешь. Жизнь-то сначала начнётся! Хочешь — замуж, хочешь — так ходи! Главное, что никто тебе не указ.
— Ага… Жалко, что батюшки нет в живых…
— Гм… Ты так его любила?
— Любила. Только я сейчас бы ему показала бы кое-что… Я бы ему сказала… Я бы его… — Петровна замолчала, уставясь в угол и сосредоточенно покусывая губы. Вдруг повеяло от неё то ли стужей, то ли наоборот, жарким, безжалостным пламенем, — но не зря ведь говорят, что сильный ожог и сильное обморожение кожа чувствует одинаково.
— Скажи-ка, — я решил сменить тему, — если ты попова дочка, что ж ты сейчас не молишься? Ни разу не видел, чтобы ты молилась. Ты что, в Бога не веришь уже?
— Верю. Я-то верю в Него. А Он? Уж я молилась-молилась… Бывало, батюшка запрёт в сарае — на сутки, на двои, а я всё это время на коленях выстаивала, поклоны всё била… — Петровна опять начала задумчиво покусывать губы.
— Ну хорошо. Вот ты молилась — и пожалуйста! — пришли мы со своим аппаратом: не скоро, так здорово. Услышал Бог. Скажи-ка, как ты теперь жизнь свою устроишь? Может быть, учиться пойдёшь? На кого?
— Пойду! — Петровна сверкнула глазами. — Я точно пойду, — не остановите! И учиться, и жениться, то есть замуж — и всё на свете! Я знаю, что теперь делать. Я в людях уже не ошибусь, и слушать никого не стану. Я теперь так заживу, что вы все меня попомните! — и вновь она принялась кусать губы и уже ничего больше не сказала за весь вечер.
9
Вскоре Петровне перевалило за тридцать, — перевалило, конечно, в обратную сторону. Жить с ней стало неуютно: она то молчала сутками, бродя от окна к окну, то начинала браниться в пустоту, вспоминала каких-то своих товарок-доярок, топала на них, воображаемых, ногами, грозила им кулаками, то накидывалась на меня с упрёками: «Что сидишь? Делом займись! Где ты работаешь? Ах нигде!.. А деньги откуда? От какого Славика? Так и будешь всю жизнь у Славика на шее?» — «Разумеется, а как иначе?» — думал я в ответ. — «К родителям бы съездил! Хорош сынок, — не вспомнит о матушке с батюшкой!» А родителей моих четыре года как в живых не было: утонули оба на рыбалке, и тела их не нашли, хотя оползали водолазы всю нашу реку… Я тогда заканчивал первый курс физико-математического; получив известие о гибели отца и матери, я две недели лежал как мёртвый, но вскоре ко мне пришла идея биорезонанса… Узнав о моём сиротстве, Петровна смягчилась, погладила меня по голове, сказала: «Ну, прости дуру…»
Раз в три дня к нам заходил Миша Рулецкий: узнать, как проходит омоложение. Ходил он по поручению Славика, но и не только: Петровна ещё в сорок лет произвела на него глубокое впечатление, и впечатление это всё углублялось и углублялось, превратясь постепенно в сквозную сердечную рану. Он приходил, развязно здоровался со мной, тыкал меня кулаком в живот, потом садился на кухне, рядом с Петровной и всё посматривал на неё с таким видом, словно хотел сказать что-то умное, но — не говорил, а только хмурился, поджимал губы, и приглаживал тёмный ёжик на своей огуречной голове.
— Чего он ходит? — спросила как-то раздражённая Петровна.
— На тебя посмотреть, — отвечал я честно.
— Ага… — зловеще прошептала она, и мне стало не по себе от этого шёпота.
Когда Рулецкий в очередной раз вошёл в мою квартиру, изо всех сил изображая развесёлого крутого пацана, который всех чокнутых физиков и омоложенных старух видит очень мелко, Петровна выскочила к нему навстречу:
— Смотреть пришёл?
— Здрассте, Александра Петровна… — стоило Рулецкому увидеть предмет его страсти, как он словно чугуном изнутри наливался: делался тяжко-неповоротливым и глуповато-значительным, как солдат, выступающий перед первоклассниками.