— Ладно, Петровна! Полно тебе дома сидеть! Сбегай-ка на площадь за хлебом, — знаешь тамошний магазин? Только не разговаривай по пути ни с кем и со знакомыми не здоровайся. Не забудь! Ни в коем случае ни с кем не здоровайся, даже если бабу Лену увидишь.
— Ага… — ответила она, не глядя на меня. — Ни с кем, ни с кем… Ты не волнуйся, Андрюшенька. Я быстренько. Вот десять минут — и я вернусь. Или пятнадцать минут.
Последние слова она договаривала уже на лестнице.
Через полчаса я понял, что Петровна не вернётся. По крайней мере, сегодня. Поздно вечером я двинул к дому Рулецкого.
А жил Рулецкий далеко, на отшибе, на Пастушьем Поле, где среди старых-престарых частных избушек возвышались десять новых блочных пятиэтажек. Обычно из нашего района туда добирались на автобусе, но я решил пройти пешком, тем более что путь лежал вдоль Свири. Моей любимой, моей родной Свири, которая забрала моих родителей, — но я за это на неё не сердился, потому что наша река, это, может быть, лучшая из могил. Подумайте, ведь мои отец с матерью — он учитель истории, она учительница географии — всю жизнь свою прожили на реке. Они купались в ней в детстве, они катались по ней в лодках в юности (и так однажды, в лодке объяснились друг другу, — это мне мать рассказывала), они жарились на песке её пляжей, они бродили по её лесам в поисках грибов и ягод, они каждую неделю рыбачили на ней (мать была страстной рыбачкой) — и они ушли в неё. Всё верно, всё правильно, всё так как должно. И правильно, что их не нашли, что они не стали утопленниками — теми жуткими существами, которых вытаскивают баграми из их последнего прибежища и тащат, на страх народу, через весь город, под вой фальшивого оркестра в другую, в земляную, грязную могилу. Хорошо, что всё случилось именно так, как случилось. Я по-прежнему люблю Свирь (хотя «любовь» — это слово слабое, ничего не выражающее), я купаюсь в ней и пью её воду, всё такую же чистую и свежую, как при жизни отца и матери, — потому что ничто не сможет осквернить воду нашей реки, тем более, тела моих родителей.
Но я отвлёкся, извините. Итак, по улице Лейтенанта Чебоксарова, тянущейся по высокой гряде холмов вдоль Свири, по её щербатому тротуару, под асфальтом которого, точно вены под кожей, вспучивались длинные корни тополей, мимо лёгких современных домишек — детской библиотеки, аптеки, универмага, тепло светящихся перламутровым неоном, — через старый деревянный мост над речкой Пастушкой, веселой замарашкой, бегущей в нашу главную реку, — и далее, на Пастушье Поле, жители которого, не очень-то привечая обитателей центра, смотрели на меня из-за заборов угрюмо и неприязненно.
Я нашёл двухподъездную пятиэтажку Рулецкого, без труда вспомнил номер квартиры и позвонил. Дверь открыла Петровна. Она доверчиво выглянула на лестницу, увидела меня, охнула, отскочила в прихожую, но скоро поборола первую оторопь, воинственно подбоченилась и изготовилась к бою.
— Привет! — сказал я ей.
— Пришо-ол? — зловеще прошипела она. — Пришо-ол? Надсмотрщик мой явился! Тюре-емщик! Чего надо? Обратно топай! Я где хочу, там и останусь!
— Ну, во-первых, оставаться где хочешь тебе нельзя, — начал я миролюбиво. — У тебя ещё паспорта нет, ты, собственно, не знаешь ничего и в современном мире ориентируешься плохо. Во-вторых, эксперимент пока не закончен: ещё не известно, как поведёт себя твой организм в ближайшие дни; ну, и в-третьих…
— В-третьих!.. — и бурая от гнева Петровна покрыла меня последними словами. Терпеть не могу мата. Особенно в женских устах. Особенно в устах моей, можно сказать, дочери. Тем более что раньше она выражалась очень деликатно.
Сморщившись, как от зубной боли, я упал на табурет, стоящий в прихожей:
— Дура ты, — сказал я тихо. — Нашла жениха, нечего сказать. Девяносто лет ждала, чтобы отдаться Рулецкому. Блистательный выбор, продуманный десятилетиями! Поздравляю!
— Молчи, молчи! — взвизгнула она. — То же мне, нашёлся указчик! Много понимаешь, да? Ты же мне в правнуки… Нет, ты даже для правнука моего маловат! Учить меня будешь, сопля?!
Почему она так груба? Отец-священник, любимые стихи, тонкая душа, мудрость прожитой жизни, — где сейчас всё это? Неприятно, ах, как неприятно!..
В дверях зашевелился ключ и в прихожую вошёл мурлыкающий от счастья Рулецкий. Увидев меня и гневную Петровну он перепугался и, пытаясь справиться с испугом, попытался хамить: