Рулецкий почуял близкое счастье и воробьём порхнул в коридор:
— Шурёночек! Беги скорее сюда! Андрей поговорить с тобой хочет! Быстрей-быстрей!..
Петровна вошла на кухню очень медленно. Была она спокойна и задумчива, на меня смотрела вскользь.
— Александра, — начал я мягко. — Ну как же ты дошла до жизни такой?! Зачем тебе это? У тебя всё ещё впереди, зачем ты бросаешься на первое попавшееся… э-э-э…
— Э-э-э! — передразнила она меня злобно, по-козьи тряся головой. — Твоё какое дело? Живи ты как хочешь, а я-то причём? Я тоже живу как хочу.
— Петровна… Ты пойми… Ведь эксперимент действительно не закончен… Да и не в этом дело! Но что же ты творишь такое?! Я для чего тебя омолаживал? — чтобы новую жизнь тебе дать, открыть перед тобой бесчисленные возможности, — целый мир возможностей! Сейчас все мужчины твои! И не только мужчины… Все дороги твои! Ты можешь получить диплом, стать учёным, актрисой, поэтессой… Наконец, моделью. А что, почему бы и нет? Внешностью ты не обделена… — (да, лукавлю перед ней, да… но ради дела…) — Перед тобой открыт блистательный путь? А ты что берёшь из миллиарда вариантов? Рулика?! И это называется — мудрая, прожившая девяносто лет женщина?
— Девяносто пять, — сухо поправила меня Петровна. — Девяносто пять, как один годик. И я тебе, Андрюшенька, так скажу… Ты слушай, не обижайся. Все пути, говоришь, открыты? Всех-то мне всё равно не взять. Подождать, говоришь, поискать? Я всю жизнь ждала да искала. Нечего искать-то, Андрюшенька, нечего. Всё одно: что так, что этак. Ну, откажусь я сейчас от Миши… Буду ждать профессора-академика или лётчика-космонавта… А он, может быть, в сто раз хуже Миши-то будет.
— Хуже Рулика?!
— Ты не пучь глаза-то, рот не разевай… Что ж тебе, Миша — хуже всех на свете?
— Ну, может быть, не всех на свете, но…
— Все, Андрюшенька, одинаковые. Один человек другого стоит, никто не хуже, никто не лучше. Об ином думаешь: экая гадина! А присмотришься: у него и то хорошо, и другое мило… А на иного не налюбуешься, так он тебе такое отмочит, — три года плеваться будешь… Все одинаковы! Нет хороших, нет плохих! Вот, Миша пришёл ко мне — стало быть, так тому и быть. А если я опять начну время тянуть, так снова до старости дотяну, — это уж точно. И чем тебе Миша не нравится? Он паренёк душевный…
Тут она засветилась изнутри, подавила улыбку, потупила глаза, и я понял, что случай передо мной тяжёлый. В раздумье я, точно лимонад, выхлебал Мишкин коньяк, заел шоколадной конфеткой и уставился в окно. К тому времени темнота всё-таки исхитрилась урвать себе часок июньской ночи, и в голом, ничем не занавешенном окне зияла чёрная, непроглядная бездна, посреди которой плавало двоящееся отражение жёлтого кухонного абажура.
А может быть, она права? А почему, в самом деле, я решаю за неё? Что я в этом понимаю? Кто она, в сущности? — доярка, деревенская тётка, даром, что читает Аполлона Григорьева. Чем ей плох Рулик? Во всяком случае, он её любит и будет о ней заботится. Народят детей… А у меня будут ещё новые дочки-старушки, много-много дочек: одна — поэтесса, другая — актриса, третья — модель…
— Миха! — крикнул я, оборотясь в коридор. — Иди сюда: чего скажу!
Рулецкий в одну секунду нарисовался в дверном проёме.
— Вот, что! — я со значением поднялся из-за стола. — Дети мои! Я тут подумал… Кто я такой, чтобы вас судить? Живите в любви и радости. Плодитесь и размножайтесь. Эксперимент для человека, а не человек для эксперимента. Пусть моё маленькое отвлечённо-научное открытие принесёт вам большое, конкретное человеческое счастье. Петровна! Если говорить правду, то твоя любовь моему эксперименту не помеха, однако, если вдруг почувствуешь ухудшение: немедленно ко мне. Михаил! Помни: вся ответственность за срыв дела, если, конечно, дело сорвётся — на тебе. Ответишь по полной. Вот и всё. А я пошёл домой.
— Андрюха, куда же ты? — засуетился Рулецкий. — Ночь на дворе!..
— Думаешь, заблужусь? — и я вышел в тёплую темень Пастушьего Поля.
Я шёл обратно впотьмах и думал. Неужели Петровна права? Неужели всё, в сущности, едино — что охламон Рулецкий, что академик-космонавт? Дико слышать такое, но эти слова, как я понимаю, — главный вывод её девяностолетней жизни. Девяностопятилетней. С этим надо считаться. В чёрной реке густо дробились огни бакенов и уличных фонарей, горящих на том берегу. В дальних домах горели редкие окна. За моей спиной небо неотвратимо светлело, впереди меня было ещё темно. Улица Лейтенанта Чебоксарова, двадцатилетнего парнишки-танкиста, погибшего при штурме Берлина, героя Советского Союза, о котором нам в школе рассказывали каждый год 9 мая, всё время одними и теми же словами, чей скромный, утонувший с сирени бронзовый бюст стоял где-то на другом конце города, — улица его имени, — самая, наверное, в нашем городе бездомная (в том смысле, что домов на ней мало), шла по холмам, то вверх, то вниз, особенно крутые холмы разрезая надвое, так что их половинки нависали с двух сторон над тротуарами, заслоняя пешеходам обзор своими глиняными стенами цвета мокрой охры. Тускло было у меня на душе. Во-первых, хотелось спать, было зябко, а во-вторых… Об этом и говорить не надо. Мы, значит, строили-строили и, наконец, построили; несколько лет я думал, размышлял, погружался в бездны научной премудрости, пронзал мыслью пространство и время — и всё ради чего? Ради того, чтобы слепить невесту для Рулецкого? Это казалось мне гадким, как бы не напоминал я себе, что всё во имя человека, всё для блага человека; что все до единого научные открытия, в конечном счёте, падают под ноги Рулецкому; и что самые дивные тайны природы, будучи разоблачены, служат самой пошлой в мире цели — сделать жизнь нашего Михи и беспечной, и сытой. На Рулика трудились Ломоносов, Попов и Королёв, за него умерли Матросов, Гастелло и лейтенант Чебоксаров; хочешь — не хочешь, а приходится это признать, и с честью нести высокое звание покорного слуги Михаила Рулецкого.