5
Она была жива, она хорошо выглядела, она узнала меня.
В первый миг показалось мне, что Петровна помолодела лет сразу на пятьдесят, что ей сорок, не больше. Как это объяснить? Все мы, идущие от рождения к смерти, ежеминутно стареем, и тень будущей старости — погуще ли, помягче ли — непрестанно лежит на каждом человеческом лице. Мрак тленности сгущается порой вокруг самого цветущего лица, как в разгар солнечной июньской жары, пахнёт вдруг на беспечных купальщиков ноябрьским скверным сумраком. В богатом букете полевых цветов обязательно один-два — увядшие. Крошечная морщинка на чистом девичьем лбу открывает нам порой всю немощь человеческой плоти, и одна эта тонкая, лёгкой рукой прочерченная морщинка ужасает тогда больше, чем ряды жирных, ползучих морщин на лице старухи. Но для Петровны время было запущенно вспять, и на её лицо, лицо восьмидесятилетней (уже не девяностолетней!) бабки теперь бросала отсветы будущая молодость. Лёгкой походкой подошла она к двери, ясными глазами взглянула на меня и чистым — вот, что меня поразило! — чистым, хоть и старушечьим голосом спросила:
— Опять из поликлиники? А мне ваше лечение не помогло, плохо мне стало. В среду ночью так всю скорёжило — думала, наизнанку вывернет, — и сейчас ведь едва хожу!..
Я молча стоял перед ней и созерцал творение рук своих. Петровна казалась мне такой прекрасной — куда там Венере Милосской!.. Теперь передо мной стоял живой человек, а не баба-яга, не гнилой крючковатый сучок. Она смотрела на меня, склонив голову, внимательным и не слишком-то добрым взглядом; лысину свою она на этот раз скрыла под опрятным голубым платочком, и вся одежда на ней была такой чистой, свежевыглаженной, пахнущей свежестью, словно Петровна собралась немедленно лечь в гроб или, может быть, пойти на гуляние. Я понимал, что мне задан вопрос, и что бабка ждёт ответа, но это было таким пустяком в сравнении с моей победой, что открывать рот я считал почти неуместным. Петровна ждала. Подождав с минуту, она вновь попыталась заговорить, но я перебил её:
— Так что, Петровна, — сказал я задумчиво. — Значит, говоришь, тебе лучше стало?
— Да какое «лучше»? — неприятно удивилась она. — Плохо, говорю, стало, плохо, тошнит меня третью ночь и голова болит и кости все ломит… Где ж ваше лечение-то, а? Так расхворалась…
— Не-ет, — протянул я, — ты мне глупости-то не говори!.. Тебе стало лучше, намного лучше. Ты посмотри, как ходишь теперь! Ты же летаешь, Петровна! А как у тебя язык зашевелился? Раньше, бывало, не поймёшь тебя без переводчика, а теперь? Хоть на радио выступай! Подойди-ка к окошку… Ну, смотри: и румянец во всю щёку, и глазки блестят… Да тебе замуж пора!
Петровна рассердилась.
— Что ты языком узоры плетёшь? Тебе сказано — болею! У, безобразник… Лечить не умеешь, так болтовнёй навёрстываешь?..
Когда она сказала это «у, безобразник» язык её вновь одеревенел на секунду, и мне ясно вспомнилось: я сижу по пояс в сугробе, а Петровна, потрясая своей старушечьей, в аптеке купленной тростью с гнутой пластмассовой рукоятью, идёт на меня и невнятно бухает: «У, бббэжжубббраш-ник!» Очень ярко она мне вспомнилась, и отчётливо, как в телевизоре, я увидел: тогдашняя восьмидесятилетняя Петровна, выглядела намного дряхлее, чем нынешняя, омолодившаяся до восьмидесяти лет. В восторге я ухватил бабку за плечи, встряхнул, хотел поцеловать в зарумянившуюся щёчку, но удержался в последний момент. Она же, не в шутку возмущённая, вырвалась из моих объятий и гневно закаркала что-то опять-таки невнятное, — из всего потока неудобопонятных ругательств я разобрал только одно: «кком-ссу-молл-лецц!!»
— Ты Петровна, не волнуйся! — сказал я примирительно. — Тошнило тебя, кости ломило — ничего страшного. Если бы мы тебя не облучили, у тебя бы так кости заломило, что коленки бы назад вывернулись. Это уж такой грипп по району ходит, ничего не поделаешь. А вообще-то ты смотришься очень хорошо. Просто прекрасно. В прошлый раз вся чёрная была, как картошка гнилая, сейчас смотри-ка, цветёшь! Тебе самой разве не легче? Ну? Признайся! Ходить разве не легче стало? А как дышится?