Разве ж он предполагал, что так сложится? Спустя полчаса перебирая провод, к пеньку подошли три немца — с автоматами, запасные магазины засунуты за голенища, как разбойничьи ножи. Немцы залопотали по-своему, а потом ни с того ни с сего резанули очередями по кустам, налево и направо, без разбору.
Очередь досталась и на долю Карпухина, прошила грудь, задела голову. Он застонал, свалился, и тут немного растерявшийся Буров пришел в себя, открыл из ППД огонь по немцам. Он выпустил все патроны и уложил наповал всех трех. Они лежали вокруг пенька, разбросав руки и ноги, а в боярышнике лежал Саша Карпухин, смертельно раненный.
Буров шел, прихрамывая, согнувшись под тяжестью трофейных автоматов. Что ж, освоим немецкое оружие, научимся им пользоваться. Вообще надо научиться воевать как следует, если уж война заварилась. Наверно, вовсю косит она наших людей, как только что скосила Сашу Карпухина. Как мы не хотели войны! А она заявилась, собака Гитлер наплевал на пакт о ненападении. Ну ничего, он еще повоет с тоски и горя, мы пропишем ему по первое число, тошно станет главному фашисту.
Буров все хотел оглянуться, запомнить место, где похоронен Карпухин, но веки были набрякшие, непослушные, не подымались, как будто он не Карпухину, а себе опустил их навечно.
Буров брел бесцельно и думал о Карпухине. Парень был добрый, простой, свойский, а его коробило от карпухинской простоты, он считал: фамильярность, панибратство, — необходимо повысить командирскую требовательность. Повышал. Выговаривал Карпухину. Подчас зажимал — и несправедливо, пожалуй. Выучил парня, до смерти тот не говорил ему «ты», лишь умирая сказал. Эх, да что там вспоминать! До войны требовательность воспринималась как неизбежность, с началом войны — иначе, все как-то сместилось, и нынче осталось чувство некоей вины перед Карпухиным, жизнью которого он распоряжался, будто своей собственной. Не то чтобы не уберег его — тут и себя не убережешь, — другое: не так обращался с ним, как следовало бы, человеческого тепла мало было. А письмо с любовными цитатами Карпухин девахе так и не отправил, сгорело оно в тумбочке, вместе с заставой.
Потом Буров перестал думать о Карпухине. Голова была пустая, отзывающаяся на каждый шаг звоном, словно где-то звонили колокола. В Малоярославце звонили колокола. Нарядная там церквушка, с золотой луковкой и крестами. Раньше всегда к заутрене, обедне, вечерне, или как их там, звонили до тех пор, пока комсомольцы депо, Паша Буров в их числе, не добились, чтоб ее прикрыли. Потому — опиум для народа.
Колокола звонили в голове нестерпимо, предельная усталость наваливалась на плечи, гнула, грозила опрокинуть. Буров остановился, сбросил автоматы, вещевой мешок с магазинами и припасами, добытыми у трех автоматчиков.
Присел под кусточком, развязал мешок, принялся грызть копченую колбасу и галеты и, не дожевав, клюнул носом в колени, уснул. Не просыпаясь, повернулся на бок, утомленно всхрапнул.
Пробудившись, долго соображал, где он и что с ним. Тело ныло, мышцы были безвольные, кости — как перебитые. Голова по-прежнему пустая, но в ней уже не было колоколов. Ленивая явилась мысль: в Малоярославце звонарем служил тщедушный лысый мужичонка в выцветшей сатиновой рубахе, подпоясанной бечевкой. Мужичонка не просыхал от самогона, в свободное от работы время цеплялся к прохожим: «Кака разница между народом и людьми, ась? Не знаешь, то-то же… Кака? И я не знаю!» Но на работе был артист: вызванивал на весь городок — заслушаешься, даром что опиум.
Буров отряхнул колбасу и галеты от муравьев, доел, напился из ручья. Закурить бы. Похлопал себя по карманам: нет как нет. А троица автоматчиков, видать, некурящая попалась. Это правильно, что не курили: табак — яд, тот же опиум.
Солнце высоко. Жарко. Волгло. На сосне — потеки янтарной смолы. Бледно-алые цветы шиповника. Над ручьем. — голубые и синие стрекозы. Лужа в бабочках-лимонницах, как в тополином пуху.
Канонады не слыхать. Что бы это означало? Еще дальше на восток передвинулась война? А не вышло ли замирения? Да нет, не может быть никакого замирения, покуда фашистов не вышвырнут с нашей земли. По доброй воле-то вряд ли уйдут, на то они и фашисты.
Нужно собраться с силами, продолжать службу. И так сколько продрых. Мелькнула мысль: «Хватаюсь за привычное, знакомое, чтоб события не вышибли из седла».
Буров ополоснулся, ощутив жесткую щетину на щеках и подбородке. Пригладил волосы на затылке. Привычно надел фуражку, чуть-чуть набекрень, фасонисто. До фасонов ли ему, но — привычка. Она — как плечо товарища, на которое можно опереться.