В полдень сквозь кусты мелькнули пестрые сарафаны: две девахи с лукошками грибы собирают или же ягоды. Перекликаются: «Эгей-гей, Фелиция!», «Эге-гей, Ганна!». Боятся заблудиться. А немцев не боятся?
Девка, что повышен попышнее, прошла вблизи, Буров узнал ее: дочка Яна Сеня, Фелиция, которая крутила со старшиной Дударевым. Как и была — грудастая, румяная, кровь с молоком, ягодки ищет, будто не схоронила дружка. Ох, уж это бабье, нельзя на него надеяться! Конечно, Фелиция не донесет, как-никак с пограничником любилась. Но другая, но Анна — кто за нее поручится? Не донесет, так проболтается. А попросить бы у девок съестного да разведать что к чему. Нет! Бдительность — прежде всего. Пограничник он, чекист или же тряпка?
Пускай себе аукаются, удаляются, он их не окликнет. Да-а, не изменилась Фелиция. Зато Глеб Дударев изменился… Глеб. Хлеб. Хлебушка бы, краюшечку бы!
Пересекая просеку, Буров увидел: шагах в пятнадцати от него просеку переходит дикая коза. Обмер. И коза замешкалась, повернула к нему морду, навострила уши.
Он вскинул автомат и тут же опустил. Коза не торопясь сошла с просеки в кустарник. Вслед ей закачались ветки. Буров сказал:
— Чего ж, сержант, не пальнул? Верняком уложил бы. Зажигалка есть, хворосту сколько угодно, зажарил бы мясца, подкрепился. Тебя же ветром сдует!
— Не трепись, — ответил самому себе Буров. — Мяса хочу не меньше, чем ты. Но стрелять — значит выдать себя. Да и от костра дым… Как-нибудь переможемся.
Под вечер Буров выбрался к Бугу. Суля ветреную погоду, багровел закат, и вода в реке и старицах была с багровым отливом. Там и сям квакали лягушки — робко, пробуя голоса, будто настраиваясь, чтобы с темнотой заквакать крикливым, оглушительным хором. На север летела черная стая галок, она была бесконечна, и вокруг словно почернело.
Буров сделал шаг и споткнулся: в траве, в птичьих перьях, в разрыхленных комках суглинка валялся столб, пограничный столб — зелено-красные полосы, герб с четырьмя буквами: «СССР». Столб свалили, но Советский Союз не свалите. Да и столб мы поставим как положено.
Саперная лопатка была при нем. Он выпростал ее из чехла, углубил яму. Оторвал столб от земли, подставил под него плечо. Дьявол, боль раздирает поясницу, столб плющит тебя, надрывайся, иначе придавит. Или уронишь столб — начинай тогда сызнова.
Сердце колотилось, пот склеивал ресницы, застил белый свет. Буров тяжко дышал, кряхтел, постанывал, и чем выше вставал над ямой столб, тем жестче набухала вена на лбу, тем болезненней морщилось лицо.
Он утвердил столб вертикально, потянулся за лопатой — и столб потерял равновесие, рухнул, брызнув в него комками земли. И опять он приподнял столб, подлез под него, подпирая плечом. И опять задыхался, стонал, и на лбу рубцом вздувалась вена.
Он установил столб — не совсем ровно, но стоит, — засыпал яму землей, утрамбовал сапогами. Обессиленно выпрямился. Забросил в кусты лопатку: на кой она, не понадобится, а лишний груз. Подержался за сердце — оно ворочалось, как медведь в берлоге, — пошел прочь. Минутой позже оглянулся: на пограничном столбе уже сидела сорока, птицы всегда присаживались там передохнуть.
— Молодцы мы, а, сержант? — сказал Буров. — Наши вернутся, увидят целый погранстолб.
Двойник промолчал. Буров уловил его затяжной, прерывистый вздох. Или он сам так вздохнул? Какая разница, оба они одно.
Голод как будто перестал терзать Бурова, но в животе не прекращались спазмы и рези, и слабость заставляла присаживаться, переводить дух. После этих присаживаний на пенек, сваленную лесину либо кочку вставать было мучительно. Лечь бы и лежать.
Буров присел на трухлявый пень, засосал сигарету. Поперхнулся дымом, давясь, со слезой закашлял. Икры свело судорогой, не подняться. Еле-еле размял мышцы, пресек судороги, а боль в икрах осталась.
Буг на глазах сузился до ручейка, и уже берега у него не те, что прежде. Но нет, не ручеек, — все же речушка, и токарь вагоноремонтного депо Павлуша Буров в кепке, ковбойке, брюках-клеш и сандалиях доказывает неведомо кому: «Это Лужа, а не Лужа, есть остряки, надсмехаются…» А за Лужой, на том бережку, живет Валя — дом под железом, на березе при крыльце скворечник…
А потом Лужу покрыл лед, замело снегом, и весь Малоярославец — в островерхих сугробах, сверкающий; в скверах и садах, как в глухоманном лесу, на морозе, лопаясь, стреляют деревья. Буров с Валей идут под ручку, и он шепчет: «Это стреляют не на войне, войны не будет». Валя улыбается, кивком показывает Бурову: закутанная в шаль девчушка бежит по улице, из-за деревьев и сугробов пугает бабушку: «Ам!» Но та, отягощенная хозяйственной сумкой, не обращает на внучку внимания… И вдруг мгновенная оттепель, один градус выше нуля, снега осели, в небе кучевые облака, в них сверкнула молния, громыхнул гром. Внучка и бабушка не испугались, Валя же прижалась к нему, и он прошептал: «Это не артиллерия, это гроза в феврале, так бывает…»