Однажды я встретил в овраге новичка Лопатина, что-то внимательно рассматривающего. Он даже не услышал моих шагов и оглянулся, лишь когда я подошел к нему вплотную. В руках у него была немецкая листовка. Вздрогнув, скомкав листовку в кулаке, он уставился на меня с таким выражением в глазах, точно я мог ударить его.
— Что это вы читаете? — спросил я.
— Да вот, — он показал мне листовку. — Нашел сейчас. Пишут, пишут, а чего пишут, сами не знают. Что теперь с ней делать?
— Порвите, да и дело с концом. — Мне вдруг стало неловко оттого, что он мог подумать, будто я заподозрил его в чем-то дурном, что он, хороший, честный человек испытывает от этого боль, обиду.
— Как у вас дома дела? — участливо спросил я, чтобы сменить разговор. — Письма получаете?
— Получаю. — Он медленно рвал на мелкие клочки листовку.
— Что пишут? — Я никак не мог вспомнить — женат ли он, есть ли у него дети, а он отвечал односложно, словно через силу, будто я тянул его за язык.
— Да так, ничего особенного.
— Ко взводу привыкаете?
— Привыкаю.
— У вас там хороший, боевой народ.
— Ничего.
«Надо будет поближе познакомиться с ним, узнать, почему он такой угрюмый. Если у него характер этакого нелюдима, это еще полбеды, а может быть, у него дома что-то неладно», — подумал я, не предполагая, что вижу его последний раз.
Через два дня он исчез. Что с ним случилось, мы тогда так и не узнали.
Произошло это в тот момент, когда саперы минировали мой передний край. Для их прикрытия я выделил расчет ручного пулемета. Как только наступили сумерки, за передний край уполз с ручным пулеметом сержант Куприянов, а с ним вторым номером — Лопатин.
За всю войну я не встречал более мужественных, трудолюбивых и скромных бойцов, чем саперы. До сих пор я вспоминаю об их особом, отличном от других воинов, отношении к войне, к своему беспримерному подвигу: сапер в бой шел так, слоено на работу, и выполнял все с исключительной точностью и всегда очень хорошо. Без всякой позы, без хвастовства, без лихости, что было присуще многим из нас, совершали саперы свое очень трудное, постоянно связанное с риском дело.
В ту ночь они работали быстро, но осторожно и бесшумно, и мы рассчитывали, что все обойдется благополучно, как вдруг немцы, видно пронюхав что-то, начали ошалело лупить по взводу Лемешко из орудий и минометов. Саперы, кто был ближе, попрыгали в траншею, остальные залегли там, где застал их этот артналет. Трех тяжело ранило, а сержант Куприянов был убит. Пулемет погнуло и отбросило далеко в сторону. Лопатина мы не нашли. Снаряд, который разорвался там, где лежали наши пулеметчики, судя по огромной воронке, был очень крупного калибра. От Лопатина просто-напросто могло ничего не остаться. Так мы и решили.
Одно обстоятельство смущало нас. При осмотре пулемета было выяснено, что Куприянов в кого-то стрелял. В диске не хватало шестнадцати патронов, ствол и надульник пулемета были покрыты пороховой гарью. А во взводе нам сказали, что перед выходом в засаду Куприянов почистил пулемет и перезарядил все три диска. Почему и в кого он стрелял?
Тут воспоминания мои прервались. Мысленно я перенесся в банно-прачечный отряд Толоконникова и очень ясно представил себе следующую картину. Вот стоим мы ясным июньским днем на улице Больших Мельниц, я гляжу на мрачного усатого солдата, всем своим существом ощущаю на себе взгляд его злых, настороженных глаз и мучительно вспоминаю, где я видел их. Теперь я все вспомнил. Именно такие глаза были у «Лопатина. Лопатин! Это же был Лопатин! Он только отрастил усы. Но как он мог попасть к Толоконникову? Почему он не подошел ко мне, не поздоровался со мной? Тоже не узнал?
— Иван, — спросил я, — ты ведь бывал в банно-прачечном отряде?
— О, ще скильки раз, — отозвался он. — Туда Фомушкии любит ходить. Тильки разбуди, кажи: Фомушкин, треба идти в наряд на всю ночь в «мыльный пузырь», так вин як тот… як его… як жеребчик хвист задере тай подастся туда галопом.