Сейчас я подойду к своей теме.
Джон Хэй не боялся Хорэса Грили.
Я пишу эту фразу с красной строки, потому что значение сказанного в ней трудно преувеличить. Джон Хэй был единственным сотрудником "Нью-Йорк трибюн", который служил под началом Хорэса Грили и не боялся его.
Эти несколько лет, что Джон Хэй занимает пост государственного секретаря, он сталкивается с трудностями в международных делах, какие едва ли встречались кому-либо из его предшественников (в особенности, если учесть всю серьезность современных проблем), и мы видим, что он сохранил свою молодую отвагу и не страшится монархов с их флотом и армиями так же, как не страшился Хорэса Грили.
И вот я подошел к моей теме.
В то воскресное утро, четверть века тому назад, мы с Хэем сидели и хохотали вдвоем — почти так же, как это бывало у нас с ним в 1867 году, когда дверь растворилась и в комнату вошла миссис Хэй, строго одетая, в шляпе, в перчатках, вся в озарении пресвитерианской святости, — прямо из церкви. Мы поднялись, ощущая всем телом резкую перемену в окружающем климате. Только что стоял ласковый летний денек, но температура стала стремительно падать. Через минуту дыхание выходило у нас изо рта в виде пара, и на усах появились сосульки. Мы не успели поведать вошедшей хозяйке любезности, которые были у нас на кончике языка, — прелестная молодая женщина опередила нас в этом. На лице ее не было даже тени улыбки, вся фигура выражала неудовольствие. "Доброе утро, мистер Клеменс!" — холодно процедила она и вышла из комнаты.
Наступило неловкое молчание, я сказал бы — очень неловкое. Если Хэй рассчитывал, что я что-нибудь вымолвлю, он глубоко заблуждался — я утратил дар речи. Вскоре стало понятно, что и у него язык отнялся. Когда ко мне вернулась способность двигать ногами, я направился к двери. Хэй плелся рядом, без звука, без стона, так сказать, поседевший за одну ночь. У дверей в нем проснулась былая учтивость, затеплилась на короткий момент и погасла. Раскрыв рот, он тяжело перевел дух. Он хотел, наверно, сказать, чтобы я заходил, но природная искренность помешала ему сфальшивить. Он сделал вторую попытку заговорить, на этот раз более удачную, и пробормотал виновато:
— Она очень строга насчет воскресений.
Как часто за эти последние годы восхищенные соотечественники говорили о Хэе (да и я повторял вместе с ними не раз): "Если долг повелит ему ослушаться желания страны, он не сробеет перед восемьюдесятью миллионами американцев".
С того посещения Хэя прошло двадцать пять лет, и жизненный опыт меня научил, что абсолютной храбрости не существует; всегда кто-нибудь да найдется, перед кем отступает самый лихой храбрец.
А вот второе, что запомнилось мне в связи с этим визитом. Мы заспорили, кто из нас старше, Хэй сказал, что ему сорок лет, я признался, что мне сорок два. Хэй спросил, не пишу ли я автобиографию, я ответил, что нет. Он посоветовал мне без отлагательств начать, сказал, что два года уже безвозвратно потеряно, после чего произнес речь примерно такого рода:
"В сорок лет человек достигает вершины горы и начинает склоняться к закату. Средний, обычный, скажем резче, посредственный человек к этому возрасту преуспел уже в жизни, либо потерпел неудачу. В любом случае он прожил ту часть своей жизни, которая стоит внимания. В любом случае она стоит того, чтобы о ней написать. И если это повествование будет правдивым — поскольку это возможно, — оно будет, конечно, представлять интерес. Автобиограф непременно расскажет о себе правду, даже если он будет противиться ей, потому что правда в его рассказе будет в союзе с вымыслом, и этот союз будет на благо читателю. Каждая доля истины и каждая доля вымысла будут мазками кисти, каждый мазок ляжет в нужное место, и вместе они образуют его портрет. Но не тот портрет, который он втайне от нас решил написать, а подлинный, истинный, в котором выразится его внутренний мир, его душа, его сущность. Он не хочет солгать, но он лжет вам все время. Его ложь не назовешь преднамеренной, но и не назовешь безотчетной. Это ложь полусознательная, как бы дымка, окутывающая повествование, легкая, нежная, милосердная дымка, которая сообщит привлекательность его облику, позволит увидеть его добродетели и затенит недостатки. Но истинное в портрете останется истинным, попытка видоизменить то, что против него, не достигнет намеченной цели, туман не укроет подлинных черт, и читатель увидит человека таким, каков он есть. В каждой автобиографии скрыт дьявольский, тончайший секрет, и он противостоит всем стараниям автора переписать себя на свой лад.