Потребность в примирении – она сама по себе констатация битвы! Примирение означает состояние войны, с которым миротворец предлагает наконец покончить… Или, на худой конец, воздержаться от ее эскалации. Не является ли эта перманентная, все никак не прекращающаяся, война народов плодом воспаленного воображения?
К русскому населению нашей страны она не имеет ни малейшего отношения. Русский человек, не подстегнутый антисемитским бичом, не делал, а ныне тем паче не делает, никакой разницы между людьми по признаку крови. Тому есть тысячи свидетельств, а если тлеющяе угольки раздора и существуют, если погромщикам-провокаторам удается кого-то на что-то подбить, то долг русского интеллигента и не обделенного талантом писателя пуще всего бояться раздуть их, эти опасные угольки, превращая в «каленый клин», – лишь для того, чтобы выступить в роли «рефери» и посредника, стоящего над схваткой.
Какой же занозой миф о «клине» сидел в претенденте на эту миссию, если сподобил автора годы и годы вынашивать замысел в своей голове («Я долго откладывал эту книгу», – пишет он в предисловии к первому тому), а потом обрек на столь долговременный и столь капитальный труд! Компилятивный, вторичный, антиисторичный и все-таки – капитальный, отнявший столько лет, столько сил…
Прав, разумеется, историк и писатель, подвергший обстоятельному и спокойному разбору первый том: «Если бы (эта книга) вышла под именем другим, на нее мало кто обратил бы внимание» – неизбежный интерес к ней вызван, по его справедливому мнению, «презумпцией шедевра», туманящей взор (Резник Семен. Вместе или врозь? // Вестник. Балтимор. 2002. № 8). Но она есть – такая, какая есть, и с тем авторским именем, которое вынесено на ее обложку. И относиться к ней следует не как к священному писанию, а как к мнению очередного – в бесконечном ряду, и отнюдь не единственного, как он сам полагает, – автора, пытающегося на сей раз подавить читателя громкостью своего имени.
Особенно к месту и поразительно актуально зазвучали слова Льва Копелева из письма Солженицыну от 30 января – 5 февраля 1985 года: «ты вообразил себя единственным носителем единственной истины» (Синтаксис. Париж. 2001. № 37. С. 88).
Писатель Лев Зиновьевич Копелев, кто не знает или не помнит, – бывший друг Солженицына, под именем Рубина он выведен им в романе «В круге первом». «С Лёвой Копелевым, – сообщает Солженицын, – только к концу у нас испортились отношения, а были очень теплые, хорошие» (Московские новости. 2001. № 25. С. 9). Отчего же испортились? Цитируемое мною письмо, у нас практически не известное, ибо опубликовано по настоятельной просьбе М. Копелевой – вдовы Льва Зиновьевича, в труднодоступном и малотиражном журнале, дает ответы на этот вопрос: «ты стал обыкновенным черносотенцем, хотя и с необыкновенными претензиями» (с. 97); «любое несогласие или, упаси боже, критическое замечание ты воспринимаешь как святотатство, как посягательство на абсолютную истину, которой владеешь ты, и, разумеется, как оскорбление России, которую только ты достойно представляешь, только ты любишь» (с 98); «неужели ты не чувствуешь, какое глубочайшее презрение к русскому народу и к русской интеллигенции заключено и черносотенной сказке о жидомасонском завоевании России силами мадьярских, латышских и других «инородческих» штыков? Именно эта сказка теперь стала основой твоего «метафизического» национализма» (с. 101).
Снова скажу: моя книга не полемика с Солженицыным (куда более компетентные люди сделали и сделают это лучше, чем я); не разбор его двухтомника, полного не только ошибочных суждений, но и поразительного расхождения с реальными фактами истории (одни некорректно изложены, другие просто автором «не замечены»); не опыт создания его психологического или какого-то иного портрета. И – более того: она вообще не на ту тему, какая заявлена Солженицыным во вступлении к первому тому. И потому его имя встретится в тексте книги лишь при крайней необходимости. Однако сплошь и рядом исторические события и их трактовка у нас пересекаются, а очень многое из того, что содержится в моей книге 1994 года, я нашел и у Солженицына, но так, словно речь идет о каких-то разных событиях и разных людях. Уже одно это не дает мне права оставить без внимания его труд, сделать вид (что характерно, кстати, для нынешних смутных времен: упрек далеко не одному лишь Солженицыну), будто ее не замечаешь, будто она и не существует.
Чтобы в тексте самой книги не отвлекаться слишком уж часто от последовательного изложения событий, замечу здесь, что абсолютно ненаучным, общественно опасным, а если не выбирать выражений, обывательским является проходящее через оба тома суждение о характерных признаках «еврея вообще», создание некоего усредненного, обобщенного образа представителя злосчастного этноса. Многочисленные авторы, писавшие о сочинении «Двести лет вместе», сразу же обратили на это внимание, и, поняв, что перехватил, Солженицын счел нужным – в беседе с Виктором Лошаком – отвести от себя это справедливое обвинение: «Я в целом о нации не сужу. Я всегда различаю разные слои евреев. ‹…› По-моему, у меня суждения о нации в целом нет» (Московские новости. 2002. № 50. С. 20-21).
О русской нации, по счастью, действительно, нет. А о еврейской почему-то есть – обобщенные характеристики, которые он ей дает, будут приведены ниже. И уже одно это выводит его книгу из ряда «исследований новейшей русской истории» (см. обложку и титульный лист) и переводит ее в ряд запальчивых публицистических манифестов на избитую тему. Его книга принадлежит не перу академика А. И. Солженицына, а перу литератора А. Солженицына, на что он, как и любой автор, имеет, конечно, несомненное право. Но и у читателя есть право судить ее не по законам того жанра, который самим автором заявлен, а по законам того, к которому она реально принадлежит.
Вот и все, что я счел нужным сказать, предваряя свое сочинение, которое ни при каких условиях не смею выдать за научное исследование. Но, принимая любые возражения, которые, наверно, последуют, хотел бы увидеть их оснащенными аргументацией, источниками, достоверными фактами, а не эмоциями, продиктованными отнюдь не потребностью в объективной, нелицеприятной истине, а чем-то другим – привходящим и суетным.
Когда я говорю о возможных (и даже, видимо, неизбежных) возражениях, я, конечно, не имею в виду вой и лай «патриотов». Эти-то вольны выть и лаять сколько угодно, что, естественно, и последует – ответа им нет и не будет. Пусть беснуются в своем, редеющем, к счастью, и обреченном, кругу. Это к нам (но о них!) обращается через столетия блистательный Василий Курочкин, переложивший на русский манер великого Беранже: «Тише, тише, господа! Господин Искариотов, патриот из патриотов, приближается сюда!»
ВСЕГДА ВИНОВНЫ
История еврейского народа в России многократно и очень подробно исследована и рассказана, в дополнительном напоминании она не нуждается. Но если не вспомнить хотя бы в общих чертах самые болевые точки юридической и фактической дискриминации, которой он подвергался на протяжении хотя бы двух веков, весь последующий рассказ лишится корней.
С судьбой российского еврейства в период до 1917 года сопрягаются прежде всего два явления, неразрывно связанные друг с другом: черта оседлости и погромы.
Черта оседлости, то есть территориальные границы, отведенные для жительства еврейским беженцам с Запада, которых Россия приняла, но не уравняла в правах с аборигенами, юридически существовала с конца XVIII века. Указом императрицы Екатерины Второй от 23 декабря 1791 года российские подданные еврейской национальности получили право на проживание лишь в пятнадцати западных губерниях империи: Бессарабской, Витебской, Волынской, Гродненской, Екатеринославской, Киевской, Ковенской, Минской, Могилевской, Подольской, Полтавской, Таврической, Херсонской, Черниговской.